Козырев снова потрубил в рог, потом я пару раз выстрелил — никто не отозвался. Старик начал ругать Лоботряса, который «если не захочет гонять, всю охоту споганит», я кивал, соглашаясь, что Лоботряс — себе на уме. С другой стороны — мы знали: каким же ему быть, когда первый хозяин помер, второй на стройку завербовался? За Симигиным пес только числился, а жил вольно, как его волки не съели: то он на сплаврейде в тридцати километрах, то на станции в пятидесяти. Любил Лоботряс самостоятельно погонять зверя, но как только начинался охотничий сезон, примыкал к людям, и если был в ударе, «музыка» весь день гремела в лесу, прерываясь лишь выстрелами. Если охотиться не желал, мог спрятаться, незамеченным прошататься за охотниками или вовсе уйти, да при этом, случалось, и других собак с панталыку сбивал. А уж Найда, верная подруга, подчинялась Лоботрясу беспрекословно. Была у него некогда своя профессиональная кличка: Догоняй, Заливай или еще что-нибудь гончаковое, но забылась, сменившись на оскорбительное, хотя и шутливое прозвище.
— Симигин, черт, и сам темнила, что твой Лоботряс! — не унимался старик.
И я вспомнил:
— А что, Симигин, он Добродееву, ну, тому… родственник, что ли? Или приятель?
Тут мой напарник — осанистый, гренадерской комплекции старикан, с неизменной всепонимающей полуулыбкой на пышущем здоровьем лице, вздернул седые брови, и взгляд его сделался растерянно-глуповатым:
— А что?
Я объяснил, что ничего особенного: Симигин сказал то-то и то-то, все остальное — лишь домысливание мое. Брови поопустились.
— Это хорошо. Мандражирует, значит.
— А в чем дело? — не понял я.
Козырев не ответил. Опустив глаза, он с загадочной снисходительностью смотрел на едва дымящиеся мокрые головешки. Я пожал плечами: дело хозяйское, и, перезарядив ружье, пошел к дороге, чтоб стрельнуть еще раз. Настроение испортилось: на охоте всякого рода непонятности во взаимоотношениях и недомолвки вызывают особенную неприязнь. Дома, в городе, привыкаешь к недоговоренностям, служебным и семейным играм, а притерпевшись, перестаешь замечать их тягостность. Но на охоте — чистом празднике — любая фальшь коробит душу, режет глаз и слух.
Козырев тоже почувствовал. Когда я выстрелил, он подошел:
— Ты извини. Такое дело, понимаешь… Ты только Симигину не говори…
Я снова пожал плечами.
— Да не обижайся! — он тяжело вздохнул, огляделся. Для того, кажется, чтобы я не видел глаз. И тоскливо сказал:
— Понимаешь, дело какое… — опять засомневался, — раз уж ты вроде как влез…
Я поспешил отказаться.
— Ну вроде как, — повторил Козырев. — Да все равно, если я раньше его помру, надо ведь… — Он явно убеждал себя в необходимости открыться. Я молчал: теперь уже мне самому становилось неловко. И тут Козырев почти выкрикнул: «Это ж Симигин ранил меня!»
— Когда ранил? — В моем сознании сообщение Козырева ни к чему не привязывалось.
— Да когда я после Добродеева возвращался. Добродеев не попал, а он на выходе из леса шмальнул — в плечо-то и ранил, — взволнованно объяснил старик. — Из пистолета стрелял, попал в плечо. Но мне никак нельзя было говорить об этом капитану — он знал только о Добродееве, а в таком разе запросто мог отправить меня за вторым. А у меня до эшелона всего полтора суток оставалось! Я бы не то что к семье, и в часть, наверное, не попал — капитану-то на меня начхать, ему свои дела делать надо, ну! Умолчал, словом. Да и в части потом скрывать приходилось. Конечно, я тогда ни о каком Симигине и не подозревал, думал, что кто-то из деревенских.
— Но откуда Симигин там оказался? Да погодите!.. Ему ж тогда было… Он ведь не то двадцать девятого, не то тридцатого года, правильно? Ему ж тогда было лет двенадцать — четырнадцать!
Задерживаясь с ответом, старик терпеливо позволил мне совершенно оторопеть, потом ухватил пуговицу моей фуфайки и величественно произнес: «А дело в том», — и что-то еще, но я вдруг перестал его слышать.
— Найда! — прошептал я, и Козырев замер с открытым ртом.
Где-то далеко, почти сходя со слуха, гоняла Найда. Сдерживая дыхание, мы пытались определить направление гона. Козырев отпустил пуговицу и, упреждая события, показал движением руки, что заяц выскочит на дорогу и пойдет к нам. Я погрозил пальцем: мол, не сглазить бы. Ударил бас гончака, и стало ясно, что старик прав.
— Скорей туда! — указал он. — Там болотце, наверняка по краю пойдет! — И уже вслед мне: — Я останусь здесь, у дороги!
Какая музыка! У Лоботряса — набат, у Найды — малиновый колокольчик. Конечно, если бы Лоботрясу добавить чуть бархатистости, а Найде — певучести, тогда б… Но в наше время выбирать не приходится — лишь бы тявкали да в нужную сторону по следу бежали. А тут — натурально дуэт. И дело не только в эмоциях, но и в сообразности: у Лоботряса, если употреблять техническую терминологию, низкочастотный голос, у Найды, напротив, — высокочастотный. И оттого сквозь любые помехи: скрип снега, шелест ветра в деревьях, сквозь собственное дыхание, стук сердца, шум крови в висках — какой-то из голосов непременно да прорывается.