— Жаль, однако, что у нас дело не сладилось. Я понимаю: в столь короткий срок трудно завоевать доверие. К тому же времена нынче смутные, и зла всякого по земле — тьма! Даже у вас черт знает что творится: стреляют, убивают, а такой, казалось бы, тихий город! Как, кстати, вы ко всему относитесь? Или вас это не интересует? «Политика — борьба за выгоду» — ваши слова?
— Может быть, и мои — не помню. Прощайте.
«Держись теперь, патриот!» — вслед ему подумал приезжий, вернулся в кресло, закрыл лицо ладонями и долго сидел так, не шевелясь и почти не дыша, словно боялся спугнуть случившееся… Успокоившись, кликнул диакона.
— Дорогой мой диакон! Отшельник мой, схимник мой драгоценный, прошу к столу! — И, отведя руку, картинно преклонил голову. — Да велите водки подать.
Диакон, находившийся еще под впечатлением безрадостных событий, растерянно шагнул к столу, обратно к двери, не соображая, с чего начать: то ли за стол садиться, то ли водки просить? Позвал Сову, дождался в дверях, подозрительно глядя на ошалевшего гостя, попросил водки. И лишь когда накрыли на стол, сообразил сесть.
Гость тут же разлил водку, чокнулся — диакон еще и рюмки взять не успел.
— За удачу! — И залпом. — Пей, пей, — подбодрил он диакона.
Тот послушался.
— Дорогой ты мой! Слуга ты господний, царев и отечества! Кажется, у меня кое-что может выгореть… Наливай, не спрашивай ни о чем и пей, пей!
Приезжий, конечно же, знал, что американцы и англичане готовили рудознатческие экспедиции по северным землям. Несколько экспедиций, снаряженных на заграничные деньги, летом еще были отправлены из Петербурга, и связной от печорских старообрядцев, с которыми патриарх поддерживал тайные связи, сообщил, что в верховьях Пижмы неизвестные люди «колют каменья». А реестр ювелирной артели хранил записи о находках, привезенных Плуговым «с горного кряжа, что лежит между речками Мезень и Пижма». Так что плуговские карты дорого могли стоить теперь.
VIII
Иван Фомич проснулся поздно — было уже светло. Вышел из дому покормить собаку и столкнулся с соседом — хозяином двухэтажного каменного особняка, лесопромышленником Авдеем Текутьевым. Оставив миску с заячьими потрохами на крыльце, Вакорин свистнул — знак гончему, и провел гостя в дом.
— Ну что, мать честная! — заорал Авдей, вваливаясь в горницу. — Каки дела?
— Али не знаешь? — удивился Вакорин.
— Как не знать — знаю! Приехал вот посмотреть. А! Чепуха все! Мальчишки побаловались. Счас обратно поеду.
— А тебя дорогой-то не задерживали? Говорят, кордоны-то по дорогам.
— Ме-ня? Да я… «Задерживали»! Да я их кнутом засеку! «За-дер-живали»! — И с неотвратимой тяжестью падающего дерева он обрушился на скамью, захохотал: — «Кордоны»! Ох, ты даешь!
Привыкший к жизни не лесоповале, Авдей был размашист и груб в движениях, говорил громко, и сейчас то ли от его хохота, то ли оттого, что, раскачиваясь, он приваливался к стене, дом пошел ходуном, посуда на полках звенела и дребезжала, а иконы были готовы слететь со своего места в красном углу.
— Тише, да тише ты, — попросил фельдшер, беспокойно оглядывая горницу.
— Да кто им, сволочам, землянки строил, а? — продолжал лесопромышленник. — Мои ж плотники! Из моего ж леса!.. «Задерживали»!
— Ну ладно, ладно, — успокаивал его фельдшер.
— А теперь еще денег просят. Этот, как его… начальник ихний… А, вот: Микушин! Заходил ко мне, заходил.
— Ну ты дал денег-то?
— Хрена! — И снова расхохотался. — Говорит, Шалаиха соли не дает. Вот стерва! — восхищенно гаркнул Авдей. — Сколь ее, паскуду, стращали — ничего задаром не отдает, молодец баба! Я, конечно, выручил офицеришку. Хоть он, конечно, дурак. Все ж таки евонный отец лес мне тогда по дешевке продал. Это я помню. Выручил: пообещал Шалаихе тесу да двух мастеров — она, вишь, собирается весь дом деревянными кружевами обделать. Хрен с ней — пущай делает. Мне эти мастера сейчас не нужны, а тесу вообще не жалко. — И снова расхохотался: — Да, Фомич, чего я к тебе пришел: дай порошочков — животом маюсь!
— Ладно, дам. А ты, стало быть, все рубишь?
— Такая уж моя доля.
— Тебе ж вроде Совет запрещал?
— Ох-хо-хо! — взорвался Авдей. — «Запрещал»!.. Весной этот лес должен быть у Миронова, а он, подлец, ох-хо-хо, он его давно уже американцам продал. — И сделавшись серьезным: — А ты: «Совет», «Совет»… Я, брат, велел и кузнеца отпустить. Хоть он и с Совета. Вишь, додумались, дураки, такого кузнеца в тюрьму спрятать!
— Мужики-то у тебя не бунтуют?
— У меня нет. По деревням смута, а ко мне придут — тишина. Я ведь хотя хреново, но кормлю, а по деревням голод… Ты дашь порошочков?!
— Сейчас, сейчас… Ну а если Совет наладится?
— Да брось ты ерунду городить! Какой еще, к черту, Совет? Я сплавляю Миронову, он — в Архангельск, оттуда — за границу — вот все это, брат, и есть настоящая власть. А что мужики пошаливают — так они завсегда. Давай порошки!
— Даю, даю, а что у тебя с животом-то?
— Жратва, понимаешь, дрянная, иногда так скрючит — хоть помирай!
— Язва, наверное, — покачал головой фельдшер.