В расходящемся тумане открылся остров. Сквозь летящие тающие клочья проглянула прибойная полоса, обломки скал, светившие отполированными морем тяжкими боками, и ещё дальше увиделась тёмная стена отвесно падающего к морю берега. Деларов поднял взгляд, на лбу собрались морщины. Туман, поддуваемый лёгким ветром, взлетал выше и выше, но круто вздымавшейся стене берега, казалось, не было края. Поросшая ещё не опушёнными листом кустами талины, прицепившимися меж камней, стена вздымалась, как хребтина матёрого медведя. У Евстрата Ивановича расширились глаза. Жёсткие губы округлились, словно хотел он сказать удивлённое: «Ого-го-о...» Но Деларов молча, с несвойственной для него торопливостью, заправил мокрой рукой крест в широкий ворот армяка и повернулся к Кильсею, ворочавшему тяжёлое кормило. Кивнул непокрытой, взлохмаченной головой в сторону острова:
— Видишь?
— Да, страсть, Евстрат Иванович, — глухо ответил тот.
Тёмное, изрезанное морщинами лицо Кильсея было влажным от наносимой с моря сырости. Он зябко повёл сутулыми плечами. И тут в просветы тумана ворвались солнечные лучи. Прибойная полоса вспыхнула россыпью красок: медно-красным проступил диабазовый галечник, серебристо-белым заискрились кварциты, тёмной прошивью легли меж ними окатанные морем голыши серого гранита. Прибойная полоса была подобна цветному плату, брошенному к набегавшей на берег волне. Это сходство ещё больше увеличивала закипавшая у кромки берега — будто белоснежная кайма — пенная полоса.
— Давай, — сказал Деларов Кильсею, — поворачивай! — Седые космы на голове у Евстрата Ивановича стояли дыбом.
Кильсей сильной рукой толкнул кормило. Ватажники налегли на вёсла.
— Шевелись! — гаркнул Кильсей, бодря ватажников. А те и так навалились добре. Бугры мышц вспухали под армяками. Рты со всхлипом втягивали утренний сырой воздух, ядрёно напоенный йодистым запахом моря.
Кильсей, не размыкая костистых красных пальцев на полированном многими ладонями тёмном пере кормила, свободной рукой махнул идущим следом байдарам: поворачивай-де, поворачивай!
Деларов, не сводя глаз с берега, приглаживал растопыренной пятерней волосы. Туман истаял вовсе, и взору открылся широкий залив. По верху высокой отвесной скалы, ниспадавшей к морю, синела густая щётка леса, и даже отсюда, снизу, с волны, с уверенностью можно было сказать, что лес хорош. Сосна и ельник. То, что и было нужно. Деларов удовлетворённо помаргивал.
Раскачиваясь в такт ударам вёсел, Кильсей ухал таёжным филином: «Эх! Эх!»
Байдара шла рывками.
Евстрат Иванович с первых дней управления новыми землями считал, что крепостцу из Трёхсвятительской гавани надобно перевести поближе к матёрому американскому берегу. Трёхсвятительская отстояла от побережья далековато, и каждый поход на матёрые земли был сопряжён с немалыми трудностями. Об этом он не раз говорил с Григорием Ивановичем, и тот давал на то согласие, хотя строительство новой крепостцы трудов и денег немалых стоило. Всё задерживалось выбором места. И вот весной, несмотря на усталость и плохое здоровье, Евстрат Иванович решил до прихода Баранова обойти Кадьяк и определиться твёрдо со строительством. Деларов хотел, чтобы и залив был у новой крепостцы хорош, и берега надёжны. Трёхсвятительская была неплоха, однако пираты почти вплотную подошли и ударили из пушек по стенам. Ну да Трёхсвятительская была первой крепостцой Северо-Восточной компании на американском побережье, а первый блин, как известно, не всегда лучший...
Евстрат Иванович сильно сомневался, что достанет у него сил выйти в море, но мысль заложить новый город не оставляла в покое. Всё виделось: высокий, обрывом, берег и поверху недосягаемые ядрами форты крепостцы. Лестно было город заложить. Такое не каждому дано. Город на века строится, и тот, кто положит в основание его первый камень, людьми будет долго помниться.
Накануне похода, ввечеру, сидели в его избе в Трёхсвятительской. Было шумно. Всяк по-своему понимал поход и всяк по-своему разговоры вёл. Евстрат Иванович сидел молча, упёршись костяшками пальцев в лавку и навалившись грудью на край стола. Глаз на ватажников не поднимал. Знал: взгляд у него тяжёлый, и смущать никого не хотел. Власти у управителя было много, словом одним все разговоры мог пресечь и поступить наособицу, однако знал Деларов, что власть-то она власть, но лучше бы люди нашли согласное для всех решение. По опыту ватажной жизни ему, казалось бы, советов не у кого было занимать, ан нет — считал он твёрдо, пускай каждый своё скажет, и тогда уж и спросить можно полным словом, да и каждый сам до конца выкладываться будет в трудную минуту. А потому сидел, слушал, и только брови густые нет-нет, а двигались у него. Однако не понять было — одобряет управитель говорённое или нет.
Ватага горячилась.
Сидящий на лавке у дверей широкий — что вдоль, что поперёк — ватажник с краснокирпичным лицом, по прозванию Корень, огрызаясь по сторонам, гудел, перекрывая голоса густым басом:
Только с зимовки — и в поход! Да у меня зубы от цинги как гнилые пеньки шатаются. А тут в вёсла. Где силу взять?