«Ойе, и в самом деле! — думали люди. — Он же ведь сыпа! Избранник судьбы! Он привык к поклонению, слава и почет сопутствуют ему испокон веков. Если он будет, надрывая живот, ковырять землю, пасти скот с посохом в руке, торговать честью и словом, копить добро, то тогда он никакой не сыпа, а один из заурядных смертных, рабов аллаха, которыми и без того обременена земля. Такие, как сыпа, — редкость; они — благо жизни; всем своим существом, истинной бескорыстностью, пренебрежением к суете сует они подчеркивают лживость и пустоту жизни, никчемность земного прозябания. Мы, серые букашки, просыпаемся чуть свет. Бывает, даже к бабе, лежащей рядом, лишний раз не прижмешься. Вскакиваем с постели, совершаем омовение, спешно готовимся к утреннему намазу. Хриплым спросонья голосом ведем благочестивые разговоры с аллахом. А сыпа в это время безмятежно похрапывает на мягкой перине; блаженство покоя он перемежает с негой любви. Мы же, пробормотав намаз, с головой окунаемся в повседневные заботы, спешим на выпас, отбиваем кетмени, пугая стуком малых детей, роем арыки, сооружаем запруды, обливаемся грязным потом. Сыпа между тем в зубах ковыряется, за дастарханом восседает, чаевничает. Мы до обеда спины не разгибаем, пыли вдоволь наглотаемся, ищем спасения от нещадного солнца, пьем противный теплый шалап[25], швыряем камнями в соловьев, которые начинают некстати петь, когда мы в редкой тени намереваемся чуток вздремнуть. Но разве вздремнешь, когда разные мыслишки назойливо лезут в голову. «Ойлай, я ведь забыл спросить у такого-то, чтобы вернул должок, а тому-то сам по горло должен. И по бахче наверняка мальчишки-сорванцы шныряют, дыни воруют, и присматривать некому». Тут и про сон, и про усталость забудешь. Порой даже не замечаешь, куда бежишь. А сыпа в это время прогуливается по речке или озеру, чтобы искупаться да освежиться. Красотке своей он приказывает сготовить вкусный обед. Да, да, вот так он живет, не тужит. Мы, бедняги, после обеда хватаемся за поручни деревянной сохи, до хрипоты покрикиваем на вконец отощавших кляч. У лошадок копыта — щелк-щелк, у нас в суставах — хруст-хруст, в груди — хрип-хрип. И все равно тащим ноги, как проклятые, волочимся за сохой. Сыпа же, наевшись мяса жирной ярочки, отдыхает в тени за юртой на чистых стеганых одеялах, мурлычет песни, о красивом и возвышенном мечтает. Нам же и до самых сумерек покоя нет: надо измученных лошадок и единственного холощеного верблюда пустить на выпас, положить в воду рассохшийся лемех, заменить черенок кетменя, закрепить мотыгу. Еле живой притащишься домой, переступаешь через порог, и тут начинается новый ад. Свихнуться можно, ей-ей! Дети, мал мала меньше, чумазые, оборванные, орут, дерутся, как черти. Понадаешь им тумаков, вытолкаешь взашей из юрты, на жену ворчишь: «Вечно у тебя, растяпы, казан пустует!» — «Да я ошалела с твоим выводком, — огрызается она. — Сил моих больше нет. Ух!» Ты распаляешься пуще: «Придешь измученный, язык, как собака, высунешь. А дома и пожалеть тебя некому». — «Ишь ты! Пожалеть его надо! — зло усмехается жена. — Поищи себе другую!» — «Ну и найду, домой приведу!» — «Найди! Приведи! — кричит жена. — Может быть, тогда отдохну от вас, живодеров!» Ойхой, с бабой ругаться — напрасно силы изводить… Сыпа в это время потягивает густой коричневый чай со сливками; потом обувается в сапоги на высоких каблуках, облачается в легкий, просторный халат и отправляется гулять по аулу. Где сборище, где веселье, где ха-ха-ха да хи-хи-хи, там на почетном месте восседает сыпа, на струнах домбры тренькает.