Ах как здесь чувствуется превосходство человека, доподлинно познавшего реальную действительность, перед казенной конторской крысой! Да только Лев Николаевич не хуже, чем мы, ведал, что неверность жен может подстерегать точно с такой же вероятностью и искушенного штурмана житейских морей и что богатство и разнообразие опыта вряд ли убережет его от страданий.
Великий женолюб Толстой, несмотря на свою известную моральную заданность, конечно, на стороне Анны. Но обратите внимание: свое личное нерасположение к Алексею Александровичу он выражает в основном в авторском тексте и внутренней речи Анны. В монологах, диалогах, размышлениях Каренин проявляется как умный, рассудительный, интересный – в основном хороший человек. Исключительно тонкий писатель, Толстой был не в состоянии пойти против жизни. И сколько бы он ни нагнетал непривлекательных деталей в облике героя (например, о голосе – резкий, тонкий, пронзительный, детский, насмешливый, визгливый), один монолог у постели больной, на грани жизни и смерти Анны свидетельствует о его сущностной нравственности и благородстве. Нехорошо отказывать кому-то в наличии таких качеств на том основании, что душевно травмированный человек, бывает, в растерянности совершает необдуманные, а то и неприглядные действия.
Евгений Режабек, когда его постигла такая беда, подобно Алексею Каренину, как за спасительную палочку схватился за ребенка. И заявил, что не оставит сына
Понятно, для меня это было удручающе. Наша встреча с Евгением стала неизбежной. Это был третий случай, когда я его увидел (первый – на дне рождения Галины, о втором я еще расскажу). Режабек был высокомерен. Когда речь зашла о Гале, о том, что в этой ситуации она часто плачет, он, усмехнувшись, обронил:
– Пускай поплачет, ей ничего не значит.
Формально встреча закончилась ничем. Однако я на нее шел с очень тяжелым сердцем, а уходил, как ни странно, с облегчением. Я разговаривал не с монстром, который успел вырасти в моем воображении, а вполне с человеком. С человеком, в котором вопреки его внешнему поведению можно было ощутить неуверенность, в нем не было тяжеловесной каренинской убежденности в своей заведомой, от бога данной правоте во всем. А главное, я понял, что просто превосхожу в своем чувстве к Сашке (Хоке по-нашему) отца, которое, оказывается, росло параллельно с любовью к матери мальчишки. И коль скоро будет борьба за него, я с таким «боезапасом»… обречен на победу.
Между тем в глазах других лиц, заинтересованных в судьбе ребенка, – Галиных мамы, отчима, брата,
Гале, умученной разводом, это, кажется, даже понравилось. Но я, отловив ребенка, раскачивавшегося в саду на нижней ветке яблони, сказал, чтобы больше он так не говорил. И он не говорил – при мне. Но лукавый бесенок в мое отсутствие предавался вольной языковой стихии полу-России-полу-Украины, включая и полюбившееся то ли имя, то ли ругательство – «тот паразит». Я делал вид, что не замечаю, поскольку он все же как-то дисциплинировал себя по моему наказу. И рано или поздно эта грубость должна была из него выйти: как говорится, от внешнего к внутреннему. (Кажется, это – по Мейерхольд
Большую и, как оказалось, типичную оплошность сделал Евгений, попытавшись представить мои письма Галине как доказательства аморальности. И в девятнадцатом веке, при Каренине, такие действия выглядели и не очень пристойно, и неубедительно. Алексей Александрович тоже хотел засвидетельствовать «уличение невольное, подтвержденное письмами, которые я имею.
При упоминании о письмах адвокат поджал губы и произвел тонкий соболезнующий и презрительный звук».
А философ Режабек притащил мои письма в обком партии. Еще бы несколько лет назад они скорей всего стали причиной крупных передряг в жизни и автора, и адресата: такой уж был в стране «моральный кодекс». Но надо же, ЧП, случившееся с Евгением Ярославовичем, пришлось на очень странный для советской власти промежуток, когда она попыталась как бы облагородить ленинскую идеологию трансплантацией генетически чуждого ей