На рассвете, после бессонной ночи, проведенной в успокоительных мыслях (казалось, что он волнуется, позорно переживает, поэтому вынужден был успокаивать себя, уговаривать, что все обойдется хорошо), отправился к границе. Шел целый день, выбирая глухие тропки, обходя дороги и людские поселения. И чем ближе был к меже, которая могла стать для него рубежом жизни или смерти, тем больше — не боялся, нет! — раздувал в себе ненависть и злобу против коммунистов, рисовал их в своем воображении, как когда-то, выполняя иезуитские наставления, в воображении созерцал ад и его злых демонов.
По ту сторону границы он не станет искать сообщников, его не ждут там на явочных квартирах резиденты, из-за которых почти всегда гибнут разведчики, он ни с кем не будет встречаться, он будет зависеть только от самого себя, от своего умения, от глубины своей ненависти, а юна у него — безгранична!
Пройдет весь горный край, обшарит все закоулки, увидит все дороги, старые и новые, натренированным глазом заприметит все скрытое от непосвященных. Горы начинены коммунистическим оружием — иначе не может быть, но нужны подтверждения, нужна точная информация, и он ее соберет.
Как-то, когда он только начинал сотрудничать с Хепси, в приступе ностальгии он вычитал в одной из газет (у них было вдоволь газет с Украины) про концерт, где упоминалось имя его школьного товарища Ростислава Барильчака, Божка-младшего из иезуитского колледжа. Потихоньку написал ему, получил несколько ответов. Наверное, испугался, что Ярема донесет на него, как бренчал на рояле для эсэсовских офицеров во Львовском «Жорже», как потом концертировал для доблестных вояк фюрера, главное же: выдал гестаповцам профессора-еврея, который по наивности не убежал с коммунистами и остался во Львове.
Божко сообщал и о сестре Марии, написал о смерти ее мужа (Ярема умышленно спросил о белорусе, делая вид, что ему о нем ничего не известно), невыразительно намекал на свои сердечные отношения с его, Яреминой, племянницей Богданой (каков негодяй!). Но вскоре все забылось.
Не интересовали теперь Ярему никакие родственники, все было для него чужим в той земле, в которую шел тайным посланцем.
Перебрасывая с плеча на плечо туристскую нейлоновую сумку, в которой была провизия и сельская одежда, подобранная так, как здесь сейчас носят: ничего от прежней гуцульщины — обычные покупные брюки, разбитые коричневатые ботинки, пестрая вылинявшая сорочка, неопределенного цвета потертый пиджак с отвисшими карманами, хустовская шляпа, пропотевшая «округ ленты. Все было настоящее, неподдельное, тут уж позаботился он сам, не полагаясь ни на кого. Хотел переодеться еще на этой стороне, чтобы переходить границу в крестьянском костюме. Даже если задержат — выдавать себя за местного жителя. У него были для этого соответствующие документы, знал все окрестные села, мог запутать хоть кого. Но лучше не попадаться! Должен незаметно, как умел это делать прежде…
К вечеру небо заволокло мохнатыми темными тучами. Тучи быстро падали к самой земле, черные, тяжелые; удушливо тепло стало в горах, воздух наэлектризовался от многодневного зноя, и за тучами, где только что заходило солнце, уже начиналась одна из тех горных гроз, которые длятся всю ночь и сопровождаются не только громыханием громов, но и извержением на землю целых океанов небесных вод, неистовых и неудержимых.
Переодеваться не было смысла. В мокром куда потом сунешься? А так — в нейлоновом непромокаемом мешке сохранится одежда сухой, на той стороне он снимет с себя мокрое, закопает его в лесу и пойдет дальше уже в тамошнем, как тот дядько, что переспал грозу в уютной хате и отправился с утра в лес.
Ох, много бы он отдал, чтобы в самом деле быть таким дядьком, иметь хатку, теплую жену, кучу детишек… Вот он ранехонько выходит из хаты, заглядывает к скотинке, приносит из сарая охапку сухих еловых дровишек, нарубленных с вечера. Дети еще спят, хозяйка суетится у печи, он садится на скамью под иконами, вынимает трубку, набивает табаком. Как хорошо полыхает огонь в печи! В хате по углам еще лежит тьма, вспышки огня смело разгоняют ее, весело взблескивают разрисованные кафельные плитки на камине, вон вырвался на свет кусочек стены с его любимыми плиточками: беззаботный стрелок на неудержимом тонконогом коньке, смущенный лев, нервно похлестывающий себя хвостом по подвздошью, цветок, похожий на бандуру… И уже в который раз думает он, что бы это значило: лев на цветке?
…Первая молния ударила у него перед глазами, белый резкий свет выхватил из тьмы круглое, как цветок из далекой мечты, дерево, Ярема споткнулся и чуть не упал. Тихо выругался. Нужно собрать в пригоршню все внимание, а не размазывать сопли грез! Небесные, силы содействовали его замыслу, за такую ласку всевышнего можно было поблагодарить даже молитвой, и Ярема помолился на ходу господу богу, без слов, мысленно обращаясь к творцу, как учили его делать отцы иезуиты.