В «Комитете помощи жертвам погромов» счета и счеты. Сколько?
В Фастове 5 погромов
В Белой Церкви 3
В Жмеринке 3
В Елизаветграде 6
В Житомире 2
А в Бердичеве? Скажите, неужели в Бердичеве ни одного?
Как объяснить? Всё дело в числах. Есть буква ламед — значит 30. Есть вов — 6. Вот ради ламед-вова, ради 36 праведников Господь щадил Бердичев. А кто они такие, эти ламедвовники? Подумать можно — раввины, ученые из иешибота, подрядчик Хайнберг, построивший глазную лечебницу, купец Дышкович, который на Пасху к сейдеру сзывает взвод солдат. Подумать можно всё. На самом деле ламедвовники спрятаны глубоко. Конечно, выложить семнадцать тысяч на больных — трудно. Но еще труднее улыбнуться Богу. А этого не могут ни Хайнберг, ни Дышкович, ни раввин. Вот разве часовщик с Житомирской, Гирш Ихенсон.
Число для человека — час. Когда пред смертью томленье — тянется глаз к циферблату, хоть некуда спешить, и если глаз не видит — хрип:
— Который?
Маленькое вертится, снует и, напрягаясь, двигает большое. Когда же срок, из медной груди раздается голос. Гирш знает — чистый — радует, сиплый, злой — печалит. Еще в секундах суть. Уйдут вперед — обида, гордость. Как какой-нибудь Дышкович, когда в субботу из синагоги выходить чванный, руки заложив за спину, а впереди несется племянник Юзька, чтобы у подъезда позвонить: Дышкович в субботу не звонит, он хочет быть ламедвовником. А если будут отставать — тоже плохо. Зачем своей печалью всех печалить? Пока заведены — должны идти. Хорошие часы у Гирша!
Тяжелые часы. Дочь вышла за скрипача из Балты. Позвали в офицерское собрание, к утру разбили скрипку, скрипача раздели, продержав часок в бочонке с кислым пивом, вываляли в снегу, как в муке. Простудился. Отскрипел. За ним — жена. Осталась Гиршу внучка. Как дочь. Зовет отцом. С ней вдвоем. Сын далеко — в Америке. Пишет редко — забыл язык, а может быть это Божьи слова невнятные и страшные. Обещает Гиршу радость. И Гирш улыбается, боясь спросить других — смеяться станут. Особенно одно чужое и таинственное слово: «Шифс-Карта».
— Еще немного. Будет хорошо. К тебе придет «Шифс-Карта».
Из года в года. И стало это слово, в часы беды, когда и самые хрустальные хрипят уныло — утешеньем, неизреченным именем, улыбкой Бога. Другие тоже в субботу за столом поют. Он пел: «Шифс-Карта», минуя стены синагоги прямо к Нему, Его по имени любовно окликая своим тщедушным голоском. Говорили — «спятил», — так обо всех, кто очень любит, говорят.
На Житомирской, в начале, большой доходный дом Зайкевича. Дорогие есть квартиры: араукарий, дама в раме, бра. У Гирша за лавкой — темная каморка. Так гонят — гиацинт, стебель тонкий, хрупкий, под колпачком — худа, в углу испуганная Лия. В первый год войны испугали. Пятнадцать было.
Вошел фельдфебель — захотел. Сивушный дух, и рыжий ус штыком царапнул шею. Отделались — будильник взял. Ушел. С тех пор всего боится. Звуки свои, понятные: бой сердца, шмыганье часов в лавчонке, кашель-лай отца. Чужие, страшные: ребячий смех во дворе, плеск кротких голубей, в печурке ветер и пуще всех, шаги на улице. Боится. Нищета. Без блузки разве можно выйти на Белопольскую, где дочки Зайкевича, все в крэп-де-шине, прослушав оперетку «Тателе», проходят, обрастая женихами? В каморке пахнет кислым хлебом и отцом — десятилетний, непроветренный сюртук, нюхательный табак и старость.
Прекрасна Лия, далекой библейской красотой. Раз в году отцу приносят ветку пальмы и лимон из Палестины. На ветку смотрит, нюхает лимон, средь духа хлебного и коечных лохмотьев. Так Лия здесь: лимон и ветвь. Бог тоже иногда грустит, в минуту грусти он выдумал Бердичев, пристава и нищету. А Лию дал, чтобы помнили, как может Он порою улыбаться.
Парикмахер Залик влюблен в Лию. Горькая любовь! Ей только слово скажешь — замечется, чуть вскрикнет, забьется в угол, где скарб и мыши. Еще одно — и остановятся часы в лавке, Гирш с улыбкой окаменеет, Лия навек уйдет. Ведь сохнет ветка, от лимона — только запах на руке.
Ежиком стрижет, и вдруг забудет, вопьется в плоскогорье, — горы, пропасти, — скандал. Ус отхватит. Изрежет бритвой, и даже не стыдится. Под скрип ножниц, плеск воды и шутки слышит хруст заломленных рук. Гирш знает — стрелка бежит наверх: час любви.
Ей Залик ничего не говорит, но приручил к своим шагам и робко часами сидит на сундуке. Гирш поет «шифс-карта». Лия чахлый уголь раздувает. Сидит.
И только раз, в апреле, когда даже в Бердичеве сирень растерянно кидается в лицо, не выдержал. Схватил пульверизатор «Флер-д’Эспань», вбежал к ней, завизжал: «моя!» и начал брызгать. Райский дождь. Она не убежала. Грустно улыбнулась. А больше — не могла.
Старый Гирш болел за внучку. Ей время Залика признать. Лечь рядом с мужем. Легким вскриком отметить первый час. И громким воем — рожая сына — второй. Болел, но крепче боли верил. Иногда опаздывают, станут, — дунешь и пойдут.