Однако Копп не получил никаких известий о самом большом своем корабле, «Фагюрэйри», и сидел как на иголках, когда в дверном проеме показалась Малла, потная, зафартученная; она провела тыльной стороной ладони по лбу, а потом передала ему письмо мучнисто-белыми пальцами. Она вытянула руку далеко, чтоб хозяину не пришлось вставать с кресла, и Геста не потревожили за его превосходным шнурочным занятием. Копп молча взял письмо и поблагодарил ее миганием глаз, а затем еще раз посмотрел в окно на солнечную Лужицу. Там стояли два акулопромышленных судна с отличной обмачтовкой – собственность его коллеги. Исходя из опыта прошлых лет, одно из них было обречено на гибель: каждый сезон половина акульего флота разбивалась – суровый, как льдина, факт, который никто не смел назвать прямо, ни в печати, ни в собрании, но который сейчас с такой очевидностью вдруг открылся рыбопромышленнику – красивому кареглазому Коппу.
Да разве можно так вообще дела вести?! Из каждой кроны, которую он спускал на воду, на дно шло пятьдесят эйриров[42]
, кто угодно понял бы, что при таком ведении дел прибыли не жди. Из восьми снаряженных им кораблей три он потерял в море. А теперь еще и «Фагюрэйри»… он не решался додумать эту мысль до конца. Почему он этим занялся? Мало ему было оставаться просто торговцем?! А этим паренькам – почему было недостаточно просто фермерства? Зачем они каждую весну снаряжались, покидали любимый уголок в долине, фьорде, родных, хозяйство и предавались этой изнурительности на холоде, которая часто не давала ничего, – ну, может, сотню бочек, и при этом не ясно, даст ли она им самим воротиться в родную долину? За такой груз можно было получить хорошую цену, но она всегда оказывалась меньше, чем цена человеческих жизней, которыми было заплачено за него. А деньги «на хозяйство», которые фермер, его сыновья и работники приносили с промысла к началу сенокоса? Копп видел, как они просаживали всю эту сумму на бреннивин в его же собственной лавке, даже самые положительные хозяева, – а наутро просыпались на взморье, словно трупы, прибитые волнами к берегу.Часто они возвращались домой – а прибавить к хозяйству им было нечего, разве что новую шляпу, которую они застолбили себе в лавке, пока над ними не взял власть стакан.
Разумеется, обогатиться на промысле акулы было можно, ведь и сам Копп сейчас сидел в доме, построенном сплошь из дерева – итоге двух удачных промысловых сезонов. И все же они чересчур напоминали розыгрыш лотереи, устроенной дьяволом. Порой торговец сомневался, точно ли там шла речь именно о деньгах. Разве все это не было в конечном итоге связано с каким-то чертовым мужским помешательством и жаждой героизма, с тем, чтоб быть «не хуже людей», быть рыбопромышленником, как все другие торговцы, акулодобытчиком, как все другие акулы, держателем снастей, как все настоящие люди? В других странах для того, чтоб удовлетворить это помешательство, эту страсть к игре со смертью, существовала армия – а у нас акула. И это было неизлечимо: зная, что на океанском дне есть сотня горшков печенки, они не успокаивались, не вытащив их на сушу. Если им это удавалось – их страсть была удовлетворена. И с этим удовлетворением не шла в сравнение никакая награда. Для них одна-единственная шляпа из лавки была даже бо́льшим вознаграждением, чем кредит у торговца на целый год – как зримый венец их моряцкой доблести!
Обо всем этом, не отдавая себе отчета, думал Копп, пока дрожащими руками вскрывал запачканное мукой письмо своим роскошным разрезательным ножиком. Из конверта выпал сложенный листок с коротким текстом. Почерк был крупномужицкий, чудаковский – но прежде всего неуверенный, в нем ощущались замешательство и спешка. Грудь торговца заполнил частый стук, но он нацепил пенсне и принялся читать: