Читаем Шествие императрицы, или Ворота в Византию полностью

Мусолил большими крепкими пальцами лоскутья, глядел на свет.

— Вот! Ободрать и заменить! Чтоб благолепно, царственно, дабы мне, вашему благодетелю, краснеть не пришлось пред ее императорским величеством. Опять же иноземные послы. Им должно явить способность нашу. А то они думают, что мы дики и вкус наш варварский. Чтоб не хуже, чем в ихней Версали было, поняли, черти!

Черти переминались с ноги на ногу, глядели исподлобья, но без страха. Знали: его светлость хоть и крикун, но беззлобный, и более любит пряник, а не кнут. А уж коли ему потрафить, то наградит с истинно княжеской щедростью.

Погонял, покрикивал, хоть и видел: стараются, успевают, и все глядит в лучшем виде. Уже. До срока. Успеет выдохнуться запах красок и клея, освятят, покропят святой водою, а затем и духами парижскими, для сего случая доставленными.

Его воля и его могущество распростирались на тысячи верст. В Екатеринослав, созидавшийся по его плану, в Херсон, уже сложившийся, в Кременчуг, наконец, в Тавриду — в Ахтияр, именуемый ныне Севастополем, удивительный по своему природному устройству, которое совершенствуется трудом новых хозяев.

Всюду шла подготовка, то лихорадочная, дабы успеть, то степенная, ибо работа подходила к концу, всюду усердно копошились каменщики, плотники, корабелы, послушные его начертаниям.

— Государыня едет, государыня будет, — перекатывалось из конца в конец… А князь повелел, князь приказал, его светлость оглядит, усмотрит, упаси Бог разбранит, заставит переделать…

Переделать… Этого более всего опасались, а потому трудились с рачением… Не того, что князь разбранит, разгневается, а что огорчится. Сморщится, живой голубой глаз выкатит, а хрустальным не мигнет и гаркнет:

— Куда глядели, черти? О чем думали? Не обо мне, нет, не о государыне-матушке!

Эдак раскатится страшно, зарокочет басом… Помилуй Бог.

Все-то дороги здешние он опекал, все обсмотрел и обдумал, рассудил, каково строить. По тем временам то были скорые странствия в экипаже шестерней, рессорном, но все равно тряском порою до того, что князь приказывал седлать любимого коня и скакал впереди экипажа.

В поле разбивался бивак, еда казалась князю вкусней среди ковылей ли, на опушке ли леса, на широкой луговине, когда ненароком набежит непуганая живая тварь: заяц ли или табунок диких лошадей, а то могучий зубр со своим гаремом.

Все мог претерпеть, все претерпевал ради нее. Ради великой женщины его грез, навеки исполосовавшей рубцом незаживающим его сердце.

Было ему тридцать пять, а ей сорок пять, когда он был допущен в спальню государыни.

Два года длилось его торжество. Торжество ли? Казалось, он властвовал над нею, великой женщиной. Женщиной с большой буквы. Она задыхалась от любовной муки. А он все яростней приникал к ней, был груб и неотвязчив.

Порой она отталкивала его, старалась высвободиться, ибо плоть его была чрезмерной и причиняла ей боль. Но он не уступал, в его сильных руках она казалась куклой, почти игрушечной.

— Оставь меня, Гриша, — задыхаясь молила она. — Я уже все, я кончилась…

— Нет! — рычал он. — Ни за что! — И вздымал ее над собою, чтобы в то же мгновение с силой прижать к себе… И потом, сжимая ее пышные бедра, снова и снова возбуждать в ней желание.

Первое время, казалось, его власть над нею безраздельна. Но потом он стал понимать, что эта его власть призрачна, преходяща. Что Екатерина сильней. Что сила ее неуловима, духовна. Что она владеет им, а не он ею. Что власть над телом женщины, над ее желаниями еще не есть власть над нею.

Потемкин наконец понял: он всего лишь каприз, причуда, прихоть. Как многие в жизни государыни, которые чередой сменяли друг друга в ее опочивальне, ненадолго задерживаясь в ее сердце.

Его мужское естество не убывало, не иссякало, она тоже была неистощима. И навеки осталась в его сердце — старая женщина, старше его на целых десять лет. Но в ней было нечто такое, чего не было в тех юных и очаровательных, которыми он обладал.

Наконец он понял: власть его кончилась, на какие бы ухищрения он ни шел. А ее власть над ним осталась и пребудет вечно. Понял и смирился, хотя в последний месяц их близости отважился на такие ласки, каких прежде ни с одной женщиной себе не позволял.

— Ох, Гриша… Гришенька! — вскрикивала она. — Еще, еще, сильней, глубже… Ты такой… Ты неповторимый…

«Вот он, апофеоз, — думал он. — Она не захочет со мною расстаться». Иногда он мечтал, чтоб она понесла от него. И возликовал, когда она однажды обмолвилась, что не наступили месячные.

— Роди, Катинька, — сказал он решительно. — Составь мое счастие.

Она встрепенулась, напряглась. Глянула на него пронзительно, холодно. Это уж была не женщина, не полюбовница, но императрица всероссийская.

Сказала резко:

— Ты в своем ли уме, Григорий Александрович? Я, чать, не простая баба, даже не княжна какая-нибудь… Можно ли мне рожать, даже в тайности?!

Потемкин потупился. Далеко зашел, забылся. Пробормотал с непривычной жалостью:

— Прости, государыня-матушка. От бесконечной моей любви я. Одна ты у меня в сердце и пребудешь вечно.

Перейти на страницу:

Все книги серии Россия. История в романах

Похожие книги