«Заготовьте к моему подписанию указ, что Преображенского полку капитана-поручика Александра Мамонова жалую в полковники, и включить его в число флигель-адъютантов при мне».
«Минувшей ночью славно потрудился, — злорадно подумал Храповицкий. — И как он быстро взбирается по лестнице чинов и почестей. Быстро и ловко».
Отчего-то он невзлюбил фаворита. Оттого ли, что был он почти безукоризнен во всех отношениях: хорош собою, умен, образован, воспитан. И вызывал не то зависть, не то досаду, когда обнаруживались все эти качества. Или ревновал свою государыню, которая не могла не воцариться в его сердце, ибо сердце его было до той поры не занято.
«Напиши, пожалуй, к Соймонову (губернатору Петербурга), чтоб достал из Эрмитажа два моих портрета во весь рост. Для Екатеринославской губернии, Тавриды князь Потемкин оные просит. Буде готовых нет, чтоб заказал и прислал их сюда».
Написал. Портреты нашлись. Особый курьер из гвардейских офицеров загнал лошадей, чтобы быстрее доставить их на галеру. Нетерпение Потемкина заполучить портреты к прибытию в Екатеринослав, росший со сказочной быстротой и мнившийся новой столицей Южной России, было ублаготворено.
«Со дня отъезда моего, когда паки начнете журнал для пересылки в обей столицы, включите имена особ, кои на суда сядут, дабы видели во всей Европе, как врут газеты, когда пишут, что тот умер или другой отдалился».
Список особ был тотчас составлен и включен в путевой журнал. Его перепечатали все газеты Санкт-Петербурга и Москвы, равно и Киева, где на время пребывания там государыни со штатом были заведены особые газеты. Они некоторое время продолжали печататься и после отбытия флотилии.
Ее величество изволила собственноручно сочинить манифест о запрещении дуэлей после того, как ей донесли о гибели двух блестящих гвардейских офицеров, ставших жертвою ложно понятой чести. Манифест был составлен в Киеве, естественно, по-французски, ибо этот язык был ей ближе всех, даже родного немецкого. Ей нравилась его гибкость, легкость и не в последнюю очередь звучность. Он был отдан для перевода на русский штатному переводчику.
«Надо сказать правду: этот несчастный манифест страшно искажен в этом переводе, — написала Екатерина своему секретарю. — Вместо красноречия, может быть, благородного, мужественного (не смею сказать исполненного веселости), плавного, но выразительного и более еще любезного по делу, чем в словах, — переводчик был в одних местах несказанно ленив относительно выбора слов, а в других понабавил фраз, коими не только не сделал подлинника понятней, напротив, уклонился от смысла и от энергии. Я отметила многие места на полях крестом; но можно было отмечать каждую строку, потому что сочинение вышло неузнаваемо. Я вышла из терпения на седьмой странице и перестала читать дальше…»
Пришлось взять злополучный перевод, сличить его с оригиналом и заняться дотошной правкой. Благо времени было предостаточно во дни плавания. Александр Васильевич беспрестанно трудился: с утра государыня усаживалась за письменный стол и писала собственноручно не только письма душеприказчику барону Гримму в Париж, притом почти каждый день, но и к московскому генерал-губернатору Петру Дмитриевичу Еропкину, завоевавшему особую приязнь Екатерины тем, что он отказался от пожалованных ему четырех тысяч душ; к внукам Александру и Константину, к великокняжеской чете и ко многим еще.
Ей доставлял несказанное удовольствие не только эпистолярный жанр, но и вообще всякое писание: мыслей, проектов, комедий. Она была сочинительницей и изводила ежедневно кучу перьев и бумаги.
Их очинкой занимался камердинер Зотов. Но однажды Храповицкий, который пользовался перьями собственной очинки, решился заточить их государыне.
— Послушай, Александр Васильевич, я с особым удовольствием писала ныне перьями твоей очинки. Не ломались, не расщеплялись.
— То не моя заслуга, государыня, а гусей, которых удачно ощипали, — потупясь, дабы скрыть легкую усмешку, отвечал Храповицкий.
— Каждое дольше служит, — продолжала Екатерина. — Видно, ты секрет знаешь.
— Гусь гусю рознь, — оправдывался Храповицкий. — У иного кость крепка да гибка, таковой и попался.
— Ты мне и впредь очинивай, — заключила Екатерина. И со смехом добавила, передразнив: — «Гусь гусю рознь»… сам-то ты гусь лапчатый. Во всяком деле искусство надобно. И в очинке перьев тоже.
Сам он был письменный человек и пописывал немало. Но государыня была куда плодовитей, прямо-таки природная сочинительница, вроде мадам де Сталь. Все ее письма, как правило, проходили через его руки: запечатывал их печаткой государыни, а иной раз она просила проглядеть — нет ли огрехов по части стиля и правописания. В основном ее неуверенность в себе касалась российской словесности. Она признавалась, что всю жизнь училась ей, но так и не достигла сколь-нибудь результата.