Читаем Шествие. Записки пациента. полностью

Нет, Геннадий Авдеевич не сюсюкал со своими подопечными, но и не дергался, как они: он был здоров. Хотя и нажил под сердцем аневризму аорты. Здоров милостью божьей. То есть — чист сердцем. Он был ровен, но ровен не как механизм, а как сильное, надежное сердце. И еще: внешняя простота, мягкость форм лица, доступность, обыденность облика, отсутствие в нем «демонических начал»— действовали при первом знакомстве пациента с Чичко благотворно, так как первое впечатление и формирует отношения. Губатое, детски-ленивое, лобастое, теплое и светлое лицо Геннадия Авдеевича при встрече с ним не могло напугать, насторожить, взвинтить, даже истонченные, все в обрывах и узелках, горячие нервы алкоголиков со стажем.

— Помогай тебе бог… — улыбнулся Мценский, представив лицо доктора и глядя в небесную синь, словно зажатую в каменных ладонях города, всматриваясь в мягкое, белое, какое-то курносое облако, вплывавшее в эту синь.

Новый день, обступивший Мценского, как вторая его судьба, нескончаемый и малопонятный, чуждый и неизбежный, как новая, «ненадеванная» кожа, возникшая после обширного ожога, тонким ледком подернувшая мученическую плоть, — день этот, хрупкий и нагловатый одновременно, неотвратимо требовал к себе внимания. Тогда как разум и все, что в него вмещается — память, тоска, нежность, сожаление, своенравные порывы, ностальгическое томление и прочие «интеллигентские штучки», — продолжал довольствоваться прошлым, и, что замечательно, прошлое у Викентия Валентиновича отныне как бы составилось, слилось из двух измерений: из явной, так сказать, яви и форменной небылицы, грезы, мороки, которые в данную конкретную минуту, проистекавшую на улице Репина, органично переплелись между собой, причем безо всякой душевной натуги. В воображении Мценского мелькали персонажи запредельного шествия, уживавшиеся с фигурами натурального бытия, — такими, как жена, соседи по квартире и еще длинный ряд сомучеников, исповедовавших культ бутылки.

Перед очнувшимся разумом Мценского продолжали маячить профессор Смарагдов, отдавший свою любовь камешкам, любовь, предназначенную жене, детям, и коллекционер Мешков, у которого дважды, до и после революции, удаляли аппендикс, авантюрист Суржиков-Лукавый, преклонявшийся вседозволенности, и непризнанный поэтический гений Аристарх Беззаветный, автор знаменитых некогда строк «На кладбище ветер свищет, на могилке нищий брызжет», — какие аллитерации, какой фонетический динамизм! И тут же в хоровод этих потусторонних теней вплетались образы людей, некогда топтавших на пару с Викентием Валентиновичем булыжник, а также асфальт Васильевского острова и Петроградской стороны, жевавших хлеб горькой повседневности, пивших веселое молочко от одной на всех «бешеной коровки» по кличке Бормотушка.

Инга Фортунатова… Это по ее щемяще-тоскливой улочке, пропахшей и пропитавшейся гнилыми соками задворков города, продвигался сейчас Мценский в сторону своего утраченного дома, влачась куда-то туда, где ждала его тесная комнатенка-дупло, обозначенная в паспорте и забытая Мценским как деталь страшного сна (явь призабыта, утрачена, видения — продолжают жить, не меркнут).

Инга, дочь известного профессора-литературоведа, сама окончившая университет, для дипломной работы избравшая медитационно-созерцательную эпопею гениального Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», обожала восторженные, под водочку, сборища философствующих изгоев, обуянных гордыней и бездельем рефлектирующих диссидентов, что срывающимися от экзальтированного надрыва голосами восклицали цитатами из стихов и прозы Элюара, Аполлинера, Пастернака и Мандельштама, Кафки и Джойса, Камю и Кьеркегора, Гессе и Метерлинка, Борхеса и Рамачараки и конечно же боготворимого Ингой Пруста. Среди этих имен и матерщины Фортунатова и витала, блаженствовала, воспаряла и вспыхивала, впадала в транс, медиумировала, кейфовала, искрила остатками мозгового вещества и одновременно (или попутно) безжалостным и неотвратимым образом спивалась, стремительно превращаясь из юной интеллектуалки в синюшно-одутловатую побирушку с затухающей осмысленностью в зелено-вато-стекленеющем взоре одиноких, бездетных глаз женщины без женственности и материнства.

Это на ее, Инги, профессорской, «мировоззренческой» тахте, деформированной под тяжестью духовных исканий, посетила Мценского огненноглазая фея, имя которой Белая горячка, чья прохладная, потная, студенистая рука, на которой почему-то сухим оставался указательный палец, вечно у Инги приподнятый и все время как бы находящийся на ветру (указующий перст!), вывела Мценского на запредельную дорогу, приобщила к шествию, предварительно опустив его на эскалаторе метро под землю, где согласно официальной версии, Викентий Валентинович был обнаружен милицейским сержантом и чуть позже препровожден в клинику, под опеку Геннадия Авдеевича Чичко.

Перейти на страницу:

Похожие книги