Жнецы работали до полудня, но поле было сжато едва ли наполовину, хотя двигались они совсем не так уж медленно – если бы они тянули время, я бы сразу это заметила, и они прекрасно это знали. К тому же они еще не совсем привыкли к мысли о том, что от этого урожая им ничего не достанется. Они все еще любили эту золотистую, стоящую стеной пшеницу и двигались вперед ровно и легко, каждым движением, каждым взмахом серпа выражая свою радость при виде великого плодородия этой земли. Но волны пшеницы по-прежнему катились до самого горизонта. Поле было таким огромным! Только теперь, когда большая команда жнецов проработала уже полдня, я осознала, какой огромный кусок земли я отдала под пшеницу и каким триумфом обернулся этот урожай.
Женщины, дети и старики следовали за жнецами, прижимая к себе охапки сжатой пшеницы и скручивая их жгутом в плотный сноп с тяжелой макушкой из колосьев. У женщин сохранилось куда меньше иллюзий, чем у мужчин, по поводу неожиданного взрыва плодородия на новых полях, и мне приходилось следить за ними с хищностью коршуна, поскольку они то и дело «случайно» отрывали колосья пшеницы и запихивали их в карман фартука, точно жалкие нищие. При этом они старательно поворачивались ко мне спиной, чтобы я не увидела, как они прячут традиционные милости урожая, как они, с невинным видом поглядывая вокруг, как бы случайно роняют на землю несколько стеблей пшеницы, чтобы кто-то, не обязательно сама виновница этого, смог позже, после жатвы, собрать побольше колосков.
Такова была старинная традиция Широкого Дола – и сбор колосков после жатвы всегда отличался щедростью. Земля здесь была так плодородна, пшеница вырастала такой высокой, что ни один сквайр никогда не возражал против этого невинного воровства, разве что порой слегка ворчал с улыбкой.
Но теперь все было иначе.
Теперь все должно было быть иначе.
Я выждала, когда на дороге появятся дети с кувшинами эля, с караваями хлеба и кусками сыра. Все это они принесут на обед своим родителям. Но в этом году, как я заметила, хлеб был скорее серый, испеченный с добавлением большого количества гороховой муки или толченого турнепса. И сыра никому не принесли. А в кувшинах была просто вода. Эти мужчины и женщины, работавшие весь день под палящим июльским солнцем, могли утолить свой голод только куском серого хлеба и водой. Ничего удивительного, что они выглядели такими бледными даже под слоем грязи и пота. Ничего удивительного, что перерыв на обед больше не сопровождался шутками и смехом, обменом сплетнями и раскуриванием трубок. Теперь они набивали трубки сушеными листьями боярышника. А когда, поев, ложились на спину, чтобы немного подремать, то даже молодые мужчины подкладывали руки под голову и безмолвно смотрели в небо, словно надеялись увидеть там некое будущее, которое освободит их от этой бесконечной нищеты.
И минута в минуту, ровно через полчаса я звонко крикнула: «Все, довольно! Принимайтесь снова за работу!»
Мужчины и женщины поднимались на ноги с той же готовностью, с какой свинья вылезает из любимой грязной лужи навстречу мяснику-убийце. Они гневно поглядывали на меня, и лица у них были насупленные, сердитые, но вслух никто ничего не говорил, разве что тихонько бормотал себе под нос. Солнце было уже в зените. Сидя на лошади, я чувствовала, как сильно оно припекает; от жары мои волосы завились кольцами, особенно на шее сзади, а шелковое платье насквозь промокло от пота. Жнецы, прихрамывая, согнувшись в три погибели, продолжали двигаться по полю из конца в конец, методично взмахивая серпами, но выглядели, точно больные лихорадкой, так они были бледны и так обливались потом. Да и женщины, иссушенные голодом и тревогой, казались смертельно больными.
– Пусть все соберутся вокруг меня, – сказала я не допускающим возражений тоном и выждала, пока эти несчастные встанут возле меня полукругом, покорные, как скотина. Я заметила – и неприятный холодок пробежал у меня по спине, – что все они стараются не наступать на мою тень. Когда Тобермори переступал с ноги на ногу и наша с ним тень перемещалась, вся толпа тоже перемещалась, качаясь, точно пшеница в поле, чтобы, не дай бог, моя тень ни на кого не упала.
– Выверните карманы, – смело потребовала я и уставилась на их склоненные головы – они понурились и от усталости, и от унижения, вызванного этим неожиданным, позорным приказом. – Выверните карманы, я говорю!
Толпа тупо молчала. Затем вперед вышел один из парней – он был из семьи Роджерса.
– Жнецы всегда имели право собирать колоски, – сказал он, и его молодой голос был чист и мелодичен, как звон колокола.
– Хорошо, давай посмотрим, сколько колосков у тебя в карманах, – парировала я. – Выверни их.
Он хлопнул руками по клапанам своих кожаных штанов и возмущенно сказал:
– Это право жнецов! Вы же не станете надевать намордник на быка, который идет через пшеничное поле. А мы пока еще не быки. Мы жнецы, причем умелые жнецы. И горстка зерна утром и вечером – это всегда жнецу полагалось!