— И через два после конца! Ты, вошь лобковая, вообще с работы уезжать не должен! Я тебя, плять, пристрою на парашу к карликовому бегемоту!
Причина Юшиного гнева выяснилась быстро. Ночью в здании администрации прорвало канализацию, и научно-просветительский отдел утоп в полном дерьме. Едва пережили потоп и решили перекурить эту нежданную радость, вот тебе другая: прорвало трубу у гималайского медведя! То есть не у самого мишки, а в его, так сказать, берлоге.
— Здесь половина коммуникаций гнилая, и это еще сказать по-доброму, — доложил Юша, сменяя праведный гнев на милость и вытирая потное лицо масляной тряпкой, о которую я не отважился бы вытереть ноги. — Довели зону до цугундера… Вот рванет однажды в день беспечальный — и поплывем всей зоологической кодлой по славному городу Паханску, как говно по Енисею…
— Так это вроде не ваша работа, — робко втерся я. — Сантехник же есть.
— Это, Шурик, всё — наша работа, — с ласковым оскалом ответил шкипер Юша и ободряюще хлопнул меня по плечу (теперь надо искать костоправа). — А вот с юморком ты мне под горячую руку не попадайся. Особенно когда в ней ломик. Ты Алима Муртазова знал? Хотя откуда…
И пока мы топали по центральной аллее, дядя Толя поведал мне в воспитательных целях одну из своих жизненных историй. Этот самый Муртазов, оказывается, сидел с Юшей в колонии города Энгельс Саратовской губернии.
— Звучное название, — заметил я. — До сих пор не сменили?
— Какое там… — отмахнулся Юша. — Там такие падлы, они своё кубло могли и «Гитлер» назвать. Сучье племя.
— Это вы по колонии судите, по начальству, — возразил я. — А в городе, может, народ вполне приличный.
— Шурик, не драконь меня по-новой, — предупредил Юша. — Я ещё до истории не дошёл, а ты мне уже буквы клеишь. Говорю же — сучий город. И перекрестили его неспроста.
— В перестройку многим городам имена меняли…
— Что да, то конечно. Но тут случай — особый. Раньше этот бородатый Фридрих именовался Петровском. Вот скажи: кому, по ходу, оно мешало? Правда, проживала в этом Петровске такая гопота отмороженная, никакой мочи нет: резали-грабили-жгли друг дружку, как скаженные! В натуре, всех достали, народ православный даже песню сочинил про такое безобразие. Без балды, документ эпохи. Утром — в газете, вечером — в клозете. Где-то так…
И Юша мрачно завыл под неясную мелодию:
— В одном городе близ Саратова,
А зовется тот город Петровск,
Там жила семья небогатая,
Мать была бледна, словно воск…
Дальнейшие события дядя Толя изложил конспективно и в основном прозой. Правда, вклинил несколько куплетов, но чисто по памяти, не дословно.
Короче, в петровском семействе было двое детей — брат и сестра. Когда бледная мамаша померла, отец нашел ребятишкам мачеху, которая сходу предложила спалить детей в печке: «И вдвоем будем жить веселей». Логично. Освенцим отдыхает… Отец-недоумок растопил печь, сунул сынишку в мешок — и гори оно ясным огнем! А с дочкой неувязка вышла: она попросила завязать ей глаза. Папка, видать, был слегка заторможенный, пока вязал, «увидела бабка родная / И людей начала она звать».
А людям такая потеха в радость. Надавали мужику по мордам и сдали вместе с мачехой в исправдом. Не такие злобные оказались. Другие бы на месте прибили. Вот и песенке конец. Мне особо запомнились душевные строки насчет поджаренного мальчика: «Всё лицо его обгорелое / Факт кошмарный людям предавал». Сильно сказано.
— Вот такой случился катаклизм, — подытожил Юша. — После этого позора они имя городу и сменили. Под коммуняк зашифровались, падлы. Ищи-свищи, шо там за Петровск, где оно на глобусе…
Тут он остановился и хмуро буркнул:
— И вот скажи ты мне: какого хера я за того Энгельса вспомнил?
— Вы там в колонии сидели, — напомнил я. — И что-то насчет азиата.
— Азиата? А, точно — Муртазова! И про ломик. Этот Муртазов здоровый был, как орангутанг. Или орангутан, хер его знает. Меня заведующая отделом приматов Серафима Пантелеевна все время поправляет. По-любому, Муртазов и орангутанг близнецы-братья: оба косматые, рыла широкие, тупые… Я тебе его потом покажу, тут недалеко. Бригадирствовал он в цеху тарных ящиков. Да не орангутанг, а Муртазов! Эти чурки страсть как командовать любят. Паскуднее — разве что хохлы. И то вопрос спорный. Но я не за то. И даже не за то, что Алим был жлоб, сволочь и красный, как пожарная машина…
— Загорелый?
— Закуелый! Я же говорил: клинья мне не вставляй, на вежливость не нарывайся. Красный — значит козёл.
По выражению моего лица шкипер понял, что и в этот раз выразил мысль недостаточно отчётливо: