До Урала у Пастернака встречались гениальные строчки в сырых стихах – таких как «Венеция», «Петербург», «Метель», кардинально переписанных им в 1928 году для переиздания сборника ранних стихотворений. Опрощение, чувство оторванности и заброшенности открыли в душе и словаре поэта некие заслонки и шлюзы. Из-под его пера стали выходить стихотворения, не требующие перелицовки (чем Пастернак «грешил» и в пике формы, и на склоне лет, неоднократно переписывая и редактируя сам себя, что не всегда идет стихам на пользу). Название книги «Поверх барьеров», вобравшей стихи до 17 года, указывало не столько на отказ от конфронтации (как мы обычно думаем), сколько на отрыв и полет, взятие барьера всадником (вспомним падение в подростковом возрасте с лошади). Отсчет своей поэзии без поблажек Пастернак склонен был вести с третьей книги «Сестра моя – жизнь», написанной после возвращения с Урала летом 1917 года и изданной пятью годами позднее. Это же надо было между двумя революциями, высовываясь в форточку, спрашивать:
К тому времени основные темы поэзии Пастернака уже заявлены. Как заклинание звучит: «За город, за город!». В жизнестроительном плане оно обернется поиском тихой гавани в разбушевавшемся мире и двадцать лет спустя увенчается созданием образа гениального Дачника в Переделкине, который…
Придется, правда, для этого сочинить и опубликовать в «Известиях» (1.01.1936) посвященный Сталину цикл стихотворений. История отношений поэта с вождем, в основном непрямых и подспудных, подробно и убедительно обрисована приятельницей Мандельштамов и Ахматовой Эммой Герштейн в ее мемуарах. Как и Булгакову, с его злосчастным «мастером», Пастернаку его почти несуществующие отношения с всемогущим властителем рисовались некой мистической связью поэта-«тайновидца» с тираном-«гением поступка». Иллюзию эту Пастернак питал с 1932 по 1937 год, от гибели Аллилуевой до начала массовых репрессий.
Основания для такой жизненной позиции диктовались поэту его женственной и отчасти мазохистской психической конституцией, что находило отражение в стихах («бей меня влёт», «переправляй», «клади под долото», «рубцуй!», «секи!» и проч.).
В разные годы Пастернак предлагал различные определения Поэзии, сводившиеся тем не менее к экстатическому песнопению самой Природы:
В принципе, все это Фет, заговоривший тютчевскими афоризмами. «Тютчевская» философичность в Пастернаке изначально боролась с «фетовской» стихийностью и осилила ее, когда года стали клонить к «суровой прозе». Беда только в том, что проза поэта не была суровой, напротив. Еще в середине двадцатых годов прирожденному лирику Пастернаку захотелось «украситься эпическими перьями», по злой шутке того времени, и пять лет он упорно занимался сочинением историко-революционных поэм и «романа в стихах». Трудно сказать, сколько было в этом прогрессирующего «двоемыслия» и сколько «амбивалентности» (в терминологии Бродского). Без мимикрии думающему человеку становилось невозможно остаться в живых.