Титанический художник в Толстом боролся с матереющим в нем доктринером и на поле боя, каким явилась «Анна Каренина», одержал свою самую впечатляющую победу. Увы, пиррову в личном плане, но это обнаружится за пределами романа, и в данном случае не должно нас отвлекать. В романе поставлен под сомнение сам предмет его и тема – любовь между мужчиной и женщиной как основа брака («Любить другого… это неразумно»; любовь – «скарлатина, чрез это надо пройти», необходимо «прививать любовь, как оспу»; Анна винит мужа: «Если б он не слыхал, что бывает любовь, он никогда и не употребил бы этого слова», – однако самой защитницей этого превозносимого ею чувства овладевает не оно, а «дух лжи и обмана», «было что-то ужасное и жестокое в ее прелести», «чуждое, бесовское», – так репликами персонажей очерчивается поле суждений, и ни одного менестреля вы здесь не сыщете). У Толстого, как и у всего XIX века или у юноши-максималиста, были весьма напряженные отношения с сексом, отчетливо ассоциировавшимся с грехом. Схожая проблема терзала и сластолюбивого Достоевского (гибельный антагонизм идеалов «Мадонны» и «Содома»), но было одно существенное отличие. Толстой – это анти-Достоевский. Для него, как и для его Лёвина, жизненно необходимо было чувствовать отсутствие собственной вины, то есть в пределе стать праведником (отсюда теория самосовершенствования и знак логического равенства между Добром и Богом). Тогда как для Достоевского невиноватых нет, человек виновен по определению – воззрения Федора Михайловича гораздо более катастрофичны и драматичны, он исповедует религию не совершенствования, а спасения.
К счастью, в годы создания «Анны Карениной» Толстому хотелось еще не столько проповедовать и судить, сколько самому узнать нечто новое и неизвестное, разобраться («Содержание того, что я писал, мне было так же ново, как и тем, которые читают», – признавался он). На время, пока писался роман, он даже забросил вести дневник (!) – позволил своей душе жить без оглядки, полной грудью (в вымышленном мире), а не корпеть над бухгалтерским отчетом несуществующему богу. Отчасти потому, что его собственный брак к тому времени дал трещину, но покуда не исчерпал возможностей развития – любовь из него еще не вытекла вся. А от нравоучительности его вершинное произведение спас… Пушкин. У всех нравоучений есть стилистический признак – громоздкость, соскальзывание в «канцелярит» при описании душевной жизни, к чему Толстой был весьма склонен. При том что не было у нас и нет равных ему в преследовании и анализе переживаний (по определению критиков, «диалектике души»). В поле человеческой психики он являлся великим охотником французской школы, превзошедшим своих учителей. Ему недоставало только галльской легкости, в совершенстве освоенной Пушкиным. У Ларошфуко есть глубокая и очень изящно сформулированная мысль: серьезность есть таинство (или уловка) тела, призванное скрыть изъяны духа. Мало к кому так подходит этот афоризм, как к нашему Льву Толстому, которому практически незнакомо состояние веселья духа. Все же, к счастью, он не всегда являлся заложником собственной серьезности и способен был любоваться совершенно противоположными качествами своих героев. Благородная простота пушкинского слога разбудила его, как выстрел, заставила очнуться от жизненного и, соответственно, стилистического морока, в который он погружался, обратившись после «Войны и мира» к эпохе Петра Великого.
Семейная и литературоведческая легенда гласит, что толчком к написанию «Анны Карениной» послужил томик с «Повестями Белкина», счастливо забытый Софьей Андреевной в комнате Льва Николаевича и перечитанный им в седьмой раз как в первый. В особенное восхищение привело Толстого уцелевшее начало ненаписанного произведения – отрывок «Гости съезжались на дачу». Эта фраза Пушкина, подобно камертону, настроила весь романный, «оркестровый» инструментарий Толстого и породила знаменитый зачин «Анны Карениной»: «Все смешалось в доме Облонских», – слившийся впоследствии с философской «увертюрой» эпиграфа: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». А эпиграфом стала библейская цитата, как заклятие и предостережение для читателей и самого автора: «Мне отмщение, и Аз воздам» (закон возмездия входит в замысел нашего мироустройства, где действует с неотвратимостью законов термодинамики или третьего закона Ньютона; неверующий друг Толстого А. Фет усматривал в этом проявление «карательной силы вещей», а Н. Мандельштам окрестила позднее «законом самоуничтожения зла»).