Ну, не странно ли, что молодому пылкому дворянину не довелось до двадцати трёх лет окунуться в стремнину битвы? И это в те годы, когда короли и рыцари Европы сходились в поединках, обнажая вместо шпаг армии и государства; когда Испания, как поговаривали в округе, только и ждёт случая вцепиться в спину Франции, пока его величество диктует свою волю сломленным голландцам. Сломленным – не без участия того славного дворянина, что приезжал два года назад. О, граф д’Артаньян – вот это отменный мужчина, солдат до мозга костей, воин, закалённый в тысячах стычек. А разве не был граф в его, Пьера, возрасте уже лейтенантом цесарского легиона мушкетёров? И сегодня, именно сегодня, в последний день пятилетнего заточения, на которое обрёк он себя по воле матери, сам господин д’Артаньян – его покровитель, друг и наставник – приехал бы за ним и увёз на войну: ведь именно об этом они тогда условились. Слово д’Артаньяна было так же незыблемо, как и Пиренеи; о, в этом Пьер не усомнился бы ни на минуту, но увы… Все надежды его были уничтожены роковым залпом голландской батареи. Известие о гибели графа д’Артаньяна, в последние мгновения жизни ставшего маршалом Франции, облекло в траур окрестные поместья, преисполнив сердца соседей великого мушкетёра скорбной гордостью. Но больше других страдал, конечно, он, ибо никто из прочих гасконских дворян не знал графа так, как сумел узнать его за несколько долгих дней он, Монтескью. Удивительно, что такой человек, как господин д’Артаньян, не только удостоил своим вниманием безвестного юношу, мать которого, впрочем, он знал едва не с колыбели, но и провёл с ним всё то время, что навещал свои имения. Это обстоятельство, служившее предметом зависти прочих земляков капитана, даже послужило впоследствии причиной пары дуэлей, возымевших своим итогом то, что самые отъявленные гасконские забияки дали зарок Пречистой Деве не ссориться с этим дьяволом Монтескью, которого, мол, сам д’Артаньян обучил своим коронным приёмам. Надо сказать, они не слишком погрешили против истины, но с тех пор для Пьера, связанного цепкими узами обета, не стало иных развлечений, кроме прогулок по горам, охоты да занятий в обширной библиотеке, имевшейся в замке. К чести молодого человека заметим, что третье он в основном предпочитал первому и второму, а потому, несмотря на вынужденную замкнутость, сумел, сам того не ведая, стать одним из образованнейших людей своего поколения. Мы и вовсе не рискуем ошибиться, добавив: одним из искуснейших фехтовальщиков того времени. Просто насмешница-судьба по сей день позволила ему продырявить лишь двух мелкопоместных дворянчиков. Ему, сыну человека, которому то же Провидение уготовило в прошлом столько захватывающих приключений!
Таков был шевалье де Монтескью, не подозревавший о том, чья кровь струится в его жилах, туманя взор и обжигая рвущееся в атаку сердце. Ибо храбрый д’Артаньян впервые в жизни проявил слабость, за что потом корил себя многократно, и… отложил объяснение до следующего своего визита на родину, которому уже не суждено было состояться.
Попробуем описать его внешность… Впрочем, это ни к чему, если читатель способен живо представить облик самого д’Артаньяна на заре повествования. Освежив в памяти образ беарнца, въезжающего на оранжевом коне в славный город Менг, он окончательно сложит себе зрительное представление о его сыне. Одним словом, де Монтескью чрезвычайно походил обликом на д’Артаньяна, и данное обстоятельство наполняет смыслом избитые изречения вроде «он возродился в своём потомстве».
Мать Пьера, Жанна де Гассион из древнего графского дома Фезензаков, овдовевшая спустя полгода после свадьбы с Генрихом де Монтескью, была единственной владелицей обширных владений, приносивших ей, а теперь Пьеру до тридцати тысяч дохода, что было просто неслыханным богатством для Гаскони, да и не только. Располагая немалыми средствами, достойная женщина сделала всё возможное для того, чтобы воспитать сына подобающим образом. Это ей удалось: юноша с успехом сочетал в себе лучшие качества д’Артаньяна и Арамиса, свободно изъясняясь на двух мёртвых и четырёх живых языках, цитируя Платона и заочно дискутируя с Аристотелем. Манеры Монтескью не оставили бы равнодушными первых придворных красавиц, а храбрость, в свою очередь, давала манерам сто очков вперёд. Короче говоря, шевалье де Монтескью не имел ничего общего с портретом молодой дворянской поросли Беарна, увековеченным впоследствии Ростаном: