Я долго не мог заснуть, чувствуя, что это может коснуться и меня. Утром заглянул в «Предсказания» и прочитал: «Нужно быть терпеливым и надеяться на помощь Господа». Глупо верить в такие вещи.
В девять часов мы гуляли в саду; Функ оставался в камере. Однако через пятнадцать минут он появился вместе с Пизом, но не подошел к нам; он в одиночестве сидел на стуле у тюремной стены. Словно обратившись в камень, он смотрел на свои ботинки. Я подошел к нему, но он попросил меня уйти, потому что нас мог заметить Фомин. Функ так нервничал, что его рука непрерывно тряслась.
Несколько минут спустя явился Фомин и приказал ему идти с ним. Функ нерешительно, на нетвердых ногах, не оглядываясь, последовал за русским. Мы перестали работать и наблюдали за ними из другого конца сада. В этой ситуации не было ничего необычного, но мы все чувствовали, что что-то происходит. Через два часа Годо рассказал нам, что Функа сначала заперли в камере. Он рухнул на кровать. Казалось, ему пришел конец. Однако сорок пять минут спустя его вызвали в медицинский кабинет, где его ждали Катхилл, Летхэм и врач. Ему дали успокоительное, потом Катхилл попросил его сесть — они хотят ему кое-что сказать: он свободен.
Его одежда и ценные вещи уже лежали в комнате для свиданий, доложил Годо. Функ сразу надел свое кольцо и засунул золотые часы в карман жилета. Его жена ждала в машине во дворе. Последним, кому помахал Функ из машины, был американский охранник Харди, дежуривший у ворот. Эту новость держали в тайне и сообщили только через несколько часов после его освобождения. По прошествии некоторого времени к тюрьме неизвестно зачем подъехали две машины, набитые немецкими полицейскими.
Я рад за Функа и в то же время расстроен. Пройдут месяцы, прежде чем люди снова вспомнят о Шпандау.
Случилось то, чего я боялся.
Но не отправил его.
Днем посадил куст сирени около сада камней. Она начнет цвести только через три-четыре года.
Тем не менее, его своенравный и тяжелый характер меня стимулирует. Его взгляд на вещи практически всегда отличается от моего. Но это пробуждает во мне дух противоречия, между тем я готов согласиться с любой книгой, которую читаю в данный момент.
Я понимаю, что ни одна книга не заменит живого человека. В случае с Ширахом, по-видимому, еще примешивается чувство неприязни. Я часто спорю не столько с доводами, сколько с человеком, который мне совсем не нравится.
Как бы там ни было, мы стали обсуждать тот факт, что оба впали в немилость перед крушением рейха: Ширах — после визита в Бергхоф в первой половине 1943-го, когда отчаянно возражал против преследования евреев; а я — в начале 1944-го. Мы размышляли, какие интриги сыграли свою роль в обоих случаях, а потом разговор зашел о легковерии Гитлера, которое столь разительно отличалось от его обычной недоверчивости.
— Вы думаете, он лишь из тщеславия и заносчивости не хотел видеть, как его обманывают? — спросил я.