Ожидая священника, я начал писать последнее письмо домой. Только когда я дошел до середины письма матери, которая была для меня самым дорогим человеком на свете, я понял, насколько близко подошла ко мне смерть. Я ощущал тщетность и пустоту. То же самое я чувствовал раньше, когда я видел молодых людей идущих на смерть в бою — то, что моя жизнь потеряна напрасно. Конечно, я еще многое мог бы сделать для Англии и всего человечества, но теперь мне предстоит исчезнуть в пустоте. Я сделал кое-что, это правда, но я знал, что мог бы сделать намного больше. Я прекратил писать на середине письма и снова прошелся по камере. Неужели совсем нет возможности для побега? Может быть, возможно помилование в последнюю минуту? Ответ на оба вопроса был ясен — он мог быть только отрицательным. Даже если бы я сам строил камеру для заключенных, я не смог бы построить ее прочнее и надежнее, чем та, в которую я попал. Что касается помилования, то тот ущерб и человеческие потери, которые были результатом моей диверсии, не оставляли мне места для такой надежды.
Но в тот момент, когда в камеру вошел священник, у меня появился проблеск надежды. Начальник тюрьмы, введя его, оставил нас одних. Я спросил, сколько времени мы можем беседовать, на что начальник тюрьмы ответил, что время неограниченно. Несомненно, у меня было много мелких распоряжений, и капеллан с радостью пообещал заняться ими. Я очень сердечно поблагодарил его и сказал, что мои дела не займут у него больше часа, потому что мне не хотелось бы лишать священника ночного сна.
Еще до того, как начальник тюрьмы ушел, оставив нас одних, я критически оценил моего нового гостя, потому что с его появлением в моем мозгу возникла какая-то новая надежда. Священник был лет на десять-пятнадцать старше меня, не очень высокий и довольно щуплый. Внешне он совсем не походил на меня, хотя бы потому, что его волосы были темными, а мои были осветлены до почти белого цвета. Кроме того, у него были темные усы щеточкой — такая форма в то время была популярна и в английской, и в немецкой армиях. Еще он носил очки с толстыми стеклами. Несмотря на это, мой опыт актера уже через пять секунд подсказал мне, что с помощью краски для волос, накладных усов или волос и жидкого резинового клея я легко выдал бы себя за этого священника. Этого было достаточно, чтобы надежда прочно поселилась в моем сердце.
Он начал разговор со мной очень тихо и с большой симпатией. Конечно, он говорил о вопросах души, стараясь подготовить меня к вечности, с которой я столкнусь ранним утром. Я серьезно слушал, время от времени строго поглядывая на него. На самом деле я едва ли слышал хоть слово из его проповеди, все это время мой мозг лихорадочно работал. Мой план, который я разработал за пять минут, был, несомненно, жестоким, но мое положение было отчаянным. Даже если он сорвется, хуже мне все равно не будет.
Под предлогом, что мне нужно больше света, я передвинул маленький складной столик, которым меня снабдили. Часовой поспешил к двери, услышав звук двигавшегося стола, но я успокоил его, попросив принести для капеллана еще один стул. Он принес его, мы оба уселись за стол, под присмотром часового, и совершенно случайно вышло так, что мы оба сидели спиной к двери. Потом, еще до того, как часовой вышел из камеры в свое десятиминутное патрулирование, мы оба погрузились в письма, которые я писал, и я обратился к священнику с последними поручениями.
Я любой ценой должен был сыграть свою роль, хорошо ее продумав. Все должно было происходить за те десять минут, пока часовой удалялся от моей двери. Потому, когда часовой вернулся в следующий раз и взглянул через глазок двери, я сидел, нагнувшись к столу и охватив голову руками. Очевидно, я утратил присутствие духа, потому что капеллан разговаривал со мной серьезно, с симпатией и со словами утешения. Но стоило часовому отойти, я снова обрел силы. Тогда, беседуя со священником, я встал у него за плечом и начал упоминать несколько деталей, которые я записал, чтобы привлечь к ним его внимание.