Петро Цвиркун ростом не вышел и поэтому угодил в шестнадцатую роту. Идет в хвосте колонны, и, хотя всего снаряжения на нем около двух пудов, — идет бодро. И все шагают бодро и в ногу. И молодцевато и четко отбивают шаг по асфальту. С обеих сторон улицы — народ густится. Из магазинов с громадными окнами выбегают улыбающиеся молодые люди, барышни. И все что-то говорят, не разобрать толком что, но чует душа — приветливое и радостное. И суют солдатам цветы, папиросы, сахар в бумаге, чай. И Цвиркуну попало. Какая-то важная барыня, вся в черном, с бледным прекрасным лицом, протянула ему коробочку с папиросами. И хотя Цвиркун был некурящий, но по военному времени пригодится, — сунул в карман. Папиросы отдаст кому-нибудь из товарищей, а коробочку себе. Уж очень нарядная, с картинкою.
Неказистому, шаршавому Цвиркуну повезло. А может быть, потому и повезло, что очень уж он некрасивый да невзрачный. Жалеючи, всегда к таким особенно внимательны люди — обидеть боятся. И сахару, глядишь, перепало!.. Как развернул бумажку торопливо, на ходу, ведь одна рука лишь свободна, так и заискрился на солнце рубленный крупными кусками, белый, как снег, сахар. Какие-то барыни кричат офицерам:
— До свидания!.. До свидания в губернском городе Берлине!..
— Бейте немцев, пся крев, бейте проклятых! — бубнит задорный уличный мальчишка, семеня босыми ногами.
Цвиркун совсем близко увидел розовое личико девочки, такой светловолосой и хорошенькой — ну совсем кукла, лежащая приманкой в окне магазина. Девочка протянула ему алый цветочек. И хотя Цвиркун решительно не понимал, что это значит и зачем ему этот цветок, — бросить его, однако, не решился. И держал осторожно, боясь измять корявыми пальцами. Вспомнил своих детей, оставшихся в далеких Паричах с матерью. И хотя девочка с цветком была красивенькая, чистая и нарядная, а его дети ходили в одних грубых, домотканых рубашонках и от сырой картошки пучило им животы, он вспомнил их с незнакомой до сих пор его немудреному сердцу нежностью. Когда он вернется с войны, встреча будет любовная. И если этот сахар он выпьет вместе с чаем, то будет еще. И тот другой сахар он принесет домой, как редкое лакомство.
Полк движется по немецкой земле.
Здесь все уже совсем другое, чем там, позади, дома. Особенно дивились немецким полям солдаты:
— Что ни скажи, а сурьезный он человек, немец, — деловито говорил угрюмый, бородатый костромич, товарищ Цвиркуна по взводу. — На что кусочек земли махонькой, а и тот, глядикось, как возделан! — И костромич, оглядываясь для порядка, нет ли вблизи начальства, выбегал из колонны в сторону, рвал наспех колос еще несжатой пшеницы и, вернувшись, наладив движение в ногу, с хозяйственными видом перетирал колос между пальцами, рассматривал зерна и нюхал.
— Ну что?
— Важнеющая пшеница. Знатно земля родить. А потому — уход!..
Солдаты диву давались, проходя через неприятельские деревни. Какие же это, в сущности, деревни? Улицы ровные, мощеные, дома двухэтажные, каменные. А над крышами видимо-невидимо по всем направлениям и телеграфных, и телефонных проволок. Иные уже попорчены, — казаки здесь побывали раньше, — и висят, через дорогу беспорядочно стелются.
Полк еще, как говорится, не нюхал пороху, но скоро быть делу.
Полк движется по следам передовых кавалерийских стычек. В одной вымершей — все бежало из нее — деревне поперек улицы лошадиные трупы. Поменьше — казацкая и другая побольше — немецкая. Обеих уравняла смерть. Оскалив зубы, застеклила глаза, вытянула деревяшками ноги, вздула горою брюхо и так выпятила ребра, — пересчитать можно. Немного дальше — труп без головы, грудью вниз в синем мундире. И так руки раскинуты, словно человек хотел всю землю обхватить в предсмертном объятии. И тут же, как круглый шар, отхваченная голова, со светлыми усами и в каске с орлом…
Цвиркун сначала крестился. Не по себе ему было. И лицо делал такое, как если б мимо похорон шел. Но это было вначале, а потом привык. Ко всему человек привыкает. В особенности к смерти и крови с их ужасами.
Не стало батальонного. А славный был и бравый такой подполковник. За японскую войну "Анну" с мечами и "Георгия" имел. Солдатам веселей становилось, когда объезжал он фронт, румяный, дородный, с приветливой шуткою и каштановой бородою, золотившейся на солнце. И хоть бы в бою погиб — не так жаль… Конец, геройский. А то пропал человек зря…
Ночевал полк на пути в небольшом городке. Жителей — полтора человека. Разбежались. Все дома пустые. Батальонному приглянулся, как фонарик светленький, домик с башенками. Он в нем и расположился. Тихая старушка в белом чепчике.
Спрашивает ее батальонный по-ихнему:
— А вы что же, сударыня, одна-одинешенька?
Потупилась, в глаза не смотрит.
— Молодежь моя на войне, а я старая вдова, куда мне деваться. Убьете — к тому готова. Век свой прожила, будет!
Как расхохочется батальонный — борода затряслась.