«…Ты знаешь, что такое мерзлота? Я ведь уже говорил тебе о ней. Но так и не сумел рассказать по-настоящему. На изломе она мерцает включениями льда, глубинного материкового льда. Льда из древности. За многие тысячи лет он изменился, он, как бы тебе сказать это, отточил свою структуру, он освободился от того, что было в нем, когда он впервые сделался льдом. Но он все тот же — он прожил все эти многие тысячи лет. Иногда мне жутко думать, что, когда еще не было ни тебя, ни меня, ни России, когда еще земля не слышала человеческой речи, этот кристаллик льда уже существовал. Но я внесу в дом кусок мерзлоты. И если в доме тепло — все растает и на столе — только груда мокрой, распавшейся на составные части земли, взятой из двухметрового шурфа в тундре. Здесь можно поставить здание не на бетонном фундаменте, а на фундаменте изо льда… Помнишь Ленинград, дочка? Как-то давным-давно я брал тебя с собой туда. Помнишь белые ночи? Ночи без темноты? Здесь тоже есть белые ночи. Даже когда смеркается — самые высокие вершины словно раскалены докрасна — это солнце. И все наоборот — зеленое небо и синяя-синяя земля. Иногда физически ощущаешь, что ходишь вверх ногами. Но я не хочу больше писать тебе об этом: боюсь сбиться на романтический тон студентов-киевлян, которых здесь летом бывает много. Я к тому же занимаюсь весьма прозаическим делом: строю».
Вот эту первую ночь, первую встречу с комбатом, с солдатами из 138-й, заплутавшими на послевоенных дорогах, Декабрев запомнил на всю жизнь.
— Можно я пройду к себе?
Главный конструктор отошел. Волков остался стоять со своим командующим, рядом появились генералы. Здесь же был и начальник штаба — еще совсем молодой для своего звания генерала армии, одного, пожалуй, возраста с Волковым — крепко сбитый, энергичный, с цепким и все охватывающим взглядом. И волосы у него были молодыми — могучий, выгоревший чуб над высоким массивным лбом. Вообще присутствовало много молодых генералов. И Волков, никогда прежде не задумывавшийся над этим, вдруг подумал, что высших командиров прошлой войны, совсем недавно ушедших из армии или собирающихся уходить, как стоящий рядом маршал, отличала, пожалуй, особенная черта — «отцовство», ведущееся издавна, как и поговорка «отец-командир». Этого не чувствовалось в новом командовании. Волков тоже не признавал за собой такого. Эти и он сам были иными. Еще не имея внутренней оценки своему открытию, Волков все же испытывал прилив признательности к маршалу, к Артемьеву. Теперь, сравнивая маршала со своими сверстниками, с самим собой, Волков был уверен, что истинная причина его вызова сюда как раз в том, о чем говорил ему на прощание Артемьев.
Декабрев, сам не зная почему, стоял на месте и смотрел вслед такси, привезшему его сюда. Может быть, хотел убедиться, что остался один.
Барышев пришел к такому выводу неожиданно — он случайно увидел лицо Нортова, когда тот занимал место в кабине перехватчика, фонарь еще не был закрыт. Он откинул голову и остановившимися глазами смотрел куда-то в пространство перед собой. В это мгновение Нортов был не здесь — он был там, в ночном небе над океаном. Сердце у Барышева дрогнуло. Он оглянулся, отыскивая Чаркесса, и, отыскав, понял, что и Чаркесс думает только об этом. И Барышев с горьким удивлением поймал себя на том, что завидует их слабости.
Декабрев, когда впервые попал сюда, прошелся вдоль этого пакгауза, вдоль неровного прерывистого ряда фигур.
Недоумевая, Ольга вернулась. Надела бахилы, у торжественно строгих дверей операционной натянула маску, болтавшуюся у подбородка, поправила колпачок на голове и вошла.
— Просто мне было обидно видеть, как ты просишь у этого жлоба…