За годы летной службы Барышев открыл для себя, что полнее и острей переживает полет ночью. Отрезанный от всего мира параметрами кабины и мягким сиянием приборов, загруженный тысячью обязанностей, ни одну из которых нельзя не выполнить или выполнить нечетко, — в полете по приборам у пилота не остается ни одной мозговой клетки свободной. Именно в таком полете он жил наиболее полной и глубокой жизнью. Правда, потом, сходя на бетон аэродрома, он не мог вспомнить, что виделось ему. Словно в замедленном кино, растягивались во времени движения, секунда превращалась в нечто весомое, долгое, во что-то ощутимо длящееся, когда можно успеть и взять ручку на себя, и добавить оборотов, и дождаться, пока машина вернет утраченные было метры высоты, и понять язык приборов, и ощутить сам полет, и даже увидеть что-то мысленным взором. И, медленно бредя по пустынному городку, он с ленивым удовлетворением ощущал усталость, которая не сушит, а наполняет сознание неспешной радостью, предвещая новую встречу на завтра.
А Минин, видимо, понял ее состояние. Он сказал:
— Да, товарищ полковник, — тихо ответил Барышев.
— Нет, — сказал Кулик. — Обыкновенно, третий класс.
Нелька помолчала. И вдруг произнесла:
А самолет все летел, и так же слаженно работал экипаж, живя какой-то своей жизнью.
Была одна странность в его отношении к ней — только одно письмо он написал ей за все месяцы войны, — ото дня, когда вернулся на фронт и получил машину. Он написал и помнит до сих пор свое единственное письмо.
— Это вы, капитан? — негромко спросил Чаркесс.
«Мессеры» проскочили вперед. Волков увидел их спины — словно рыбьи, с плавниками спины.
— Прыгайте, ребята, — сказал Волков. — Ничего не поделаешь.
— Я имею в виду одиночество…
Начальник училища — известный летчик, Герой Советского Союза, зашел в красный уголок, где как раз работала редколлегия стенгазеты «Вам — взлет!». Ходил от стола к столу. Задержался возле Барышева, который рисовал шаржи для раздела «Сатира — юмор».
Новенькие истребители приходили на аэродром не в контейнерах, а по воздуху «своим ходом», одни и те же пилоты-перегонщики появлялись в авиагородке по два-три раза в день. Вечером их нельзя было встретить ни в кафе, где из крепких напитков подавали молочный коктейль, и даже двойного кофе нельзя было выпросить, потому что на этот счет существовало какое-то строгое указание местного авиационного начальства, ни на прямых и тенистых улицах городка, ни в крохотном парке, похожем скорее на озелененное расположение части, — столько кругом было плакатов, панно, лозунгов и призывов, которые делаются где-то большими сериями и которые можно встретить и на юге, и на севере — одинаковые вплоть до опечаток и ошибок. Была в парке танцевальная площадка и узенькие асфальтированные аллеи, выложенные по краям беленым кирпичом. Всего этого Барышеву было достаточно, чтобы догадаться что за город находится по соседству.
Иван Семенович был молчаливее обычного и словно похудел за ночь: обострились и пожелтели скулы, ввалились глаза, глубоко посаженные и без того. И таилась в них какая-то непонятная Кулику боль и тревога. Кулик не знал, что это с ним и как надо вести себя. Но стояла отличная погода, и, несмотря на то что солнце работало в полную меру своих сил, прохладно было в кабине. Словно ветер поселился в ней за их спинами и холодил затылок. Ни разу еще не ездил Кулик так далеко. И казалась ему дорога радостно огромной. И потому грустно сделалось, когда замелькали первые строения нефтебазы.
— Нет. Я прошу.
И вот теперь нечто похожее ощутил Кулик. Он снова закурил, потому что первая сигарета кончилась, и еще раз усмехнулся над самим собой. И только потом, пройдя перевал, миновав поселок, неторопливо перемешав колесами длинную, повторявшую извивы огромного распадка дорогу и выкатившись на широкую и гладкую, до самых скал, песчаную косу, остановил машину. Он понял — то, что с ним произошло по дороге сюда, за все сорок восемь километров перед морем, было ощущением свободы. До чего истосковался он за два с половиной года колонии и шесть месяцев больницы по этой свободе, и до чего все трудно было, все, связанное с ними. Он сошел на песок, решив, что не поедет в общежитие, не поедет никуда, а останется здесь. Никого не хотел видеть и ни с кем не хотел говорить.
И он стал думать о семье — с тихой радостью, удивляясь, как это необыкновенно хорошо. Дорога домой всегда короче дороги из дома — так уж устроена жизнь. Пусть тебя отделяют от дома многие тысячи километров, стоит ступить только шаг по направлению к нему, и ты его непременно увидишь в конце пути — увидишь, как мягко светят окна, как напряженна дверь, которая вот-вот откроется — и выйдет она.