На больших и малых безвестных станциях вдоль эшелона шуршат торопливые шаги, и слышны бабьи просительные выкрики «Картошка! Картошка! Горячая картошечка! Пирожки! Кому пирожки», «Табачок, табачок!
Женщины передавали снедь в открытые проёмы вагонных дверей.
Штрафные вагоны оставляют закрытыми.
На редких остановках штрафники высовывали головы из узких окошек под крышей вагонов. Бросали на землю деньги и шмотки, затягивали в вагон на верёвке вонючий самогон и чай.
На каком-то запущенном, грязном полустанке женщина в платке, подвязанном под подбородком, увидев как штрафники выглядывают из зарешеченного окошка:
— Господи, что за жизнь! Даже на войну и то под конвоем!
В углу вагона, рядом с Гулыгой собрались воры — Клёпа, Мотя, Монах и похожий на злого бурятского Будду — Абармид Хурхэнов.
Сидел он за убийство. Колючий взгляд из-под мохнатых бровей придавал широкоскулому лицу отталкивающее выражение. Был он угрюм, неразговорчив. Никогда не знаешь о чём он думает.
Гоняли по кругу закопчённую кружку с чёрным как дёготь чифиром. На тёмно — коричневой, почти чёрной поверхности густого чая вместе с пенкой плавали редкие чаинки. Кружка переходила из рук в руки.
Сидели с серьезными лицами, тесным кружком. Роняли тяжелые, как судьба, слова.
— Ты чего вышел?
— Куда деваться было? Впереди зима. А ты?
— Шнырь штабной трёкал. Этап на Колыму готовят. Тех кто в отказ пошёл туда погонят. А Колыма это бирка на ногу и гарантированная яма.
— Может и так. Усатому золотишко сейчас понадобится!
— А кому оно без надобности?
— Зимой там смерть! Мне мужики рассказывали у них в бараке один уже доходил и придумал как с колымской командировки соскочить. Ночью зимой в уборную пошёл, обоссал голыеноги и полночи на толчке просидел. Думал сактируют и на материк отправят, а ему ступни отняли и новый срок. Так и загнулся. Там мало кто выживает.
— А тебя куда везут? Не на смерть?
— Может быть на смерть! А может и нет. Это как карта ляжет…
Слышал…в штрафной — первое ранение, и срок тю — тю! Как говорится или грудь в крестах, или голова в кустах.
Никому из зэка, к какой бы он масти ни принадлежал, ехать на Колыму не хотелось. Там нужно было вкалывать, и кто ты есть: мужик или блатной никого не волновало. На Колыме долго не церемонились, не можешь работать или не хочешь, быстро отправляли на тот свет, чтоб не ел чужой хлеб, который нужен другим.
И каждый из этих горемык, ещё несколько дней назад согнанный с нар матом бригадира, ещё вчера хлебавший жидкую баланду в провонявшей капустой столовой и мечтавший о пайке хлеба — каждый с облегчением думал о том, что может быть его жизнь оборвётся завтра, а не растянется на годы, как обещали в приговоре. Но зато он умрёт свободным, а не сыграет в ящик, как говорили в лагере.
Скорее всего здесь был очень большой смысл, а может быть даже и мудрость. Быть может это и была главная и единственной правда их жизней.
В теплушке воняло сгоревшим жиром. Несколько штрафников сидели вокруг печки на которой стоял котелок. В нём жарились куски жёлтого свиного сала вместе с листьями солёной капусты, оставшимися от обеда. На верхних нарах Паша Одессит негромко и хрипловато пел под нестройный гитарный перебор:
Эшелон грохотал, но вместе с тем убаюкивал и клонил в сон.
Лученков дремал на нарах, подложив под голову свой небольшой сидорок, поджав ноги и засунув руки в рукава шинели. Тяжелое, с не утихающим стуком железнодорожных колёс забытье, придавило его к жёстким нарам. Он слышал гул как наяву, не в силах даже пошевелиться. Накрепко придавленный этой силой, он спал без сновидений, такой сон вместо изматывающей бессонницы навалился на него после того после того, как перестал думать о лагере и оставшемся десятилетнем сроке.
Вдруг он внезапно, шестым чувством зверя, почувствовал, как в воздухе повисла угроза.
Озаботясь он затревожился, и эта тревога вытолкнула его из уютной ямы сна к повседневной, уже не тюремной, но и не вольной яви.
Поёжившись Лученков встал, достал из вещмешка алюминиевую кружку. Неистовое пламя в буржуйке мешало примостить ее так, чтобы не опрокинулась. Вода сразу же забурлила пузырьками. Засыпал пригоршню чая и, подождав пока он вздуется коричневым горбом снял с печки, прихватив полой бушлата. Чтобы скоротать время, пока запаривается чифирок, прислушивался к тому, что происходит в теплушке.
Сидя на нарах в противоположном углу один из штрафников сохраняя загадочное выражение на лице, рассказывал о своих похождениях на воле.
На нары рядом с ним мягко опустился молодой ворёнок из окружения Гулыги.
— Муха, тебя ждут в том углу, — сказал блатарь. — Подойди!
Рассказчик, молодой, нагловатый с грязной шеей, зыркнул на него. Потом повернул голову в угол, где в окружении воров сидел Гулыга. Не торопясь и словно умирая от скуки, сунул в рот папиросу. Небрежно и расслабленно направился в их сторону.
— Ну?.. О чем толковище, Гулыга?