Арестованные застыли. Кое-кто успел приподняться, а кто-то еще сидел на земле, занесенной снегом, нападавшим сквозь дырявую крышу. Виктор с наслаждением водил дулом от одной окаменевшей рожи к другой, мстительно упивался их страхом, сделавшим всех похожими, как братьев-близнецов. «Неандерталец» погружался в землю от собственной каменной тяжести.
— Брось психовать, Курносов. Ехать надо, — сказал Ионин спокойно, без укора и опустил руку Виктора, сжимающую парабеллум, похлопал по плечу, повторил: — Пора нам двигаться.
Виктору было стыдно уходить из сарая вот так ни с чем, он упрямо твердил:
— Пусть, гады, сознаются. Должен я написать, кто замучил Соболева? Э, ладно, я все равно такое их признание занесу в протокол. — И пошел к двери.
— То будет неправда, пан лейтенант! — воскликнул русобородый, стоявший под проломом в крыше, и ясно были видны на его иконном посеревшем лике смятение и беспокойство. Узкий нос выделялся белой полосой, а под светлыми глазами, пылающими испугом и ненавистью, проступали зеленовато-синие дуги. — Мы не знаем, кто кого здесь зарезал. Мы ни разу не приходили в эту деревню. Вы нас захватили рано утром в лесу и ничего другого писать не имеете права.
— И никто из местных жителей вас не знает? — спросил Ионин.
— Никто! — твердо ответил русобородый.
Сподвижнички его ожили, закопошились и громко поддакнули:
— Так, так!
— Васыль! — дико закричала молодая женщина, когда из сарая вывели русобородого. Он растерялся на короткий миг, сделал вид, что крик относится не к нему, и пошел к машине.
— Васыль, Васыльку! — отчаянно голосила молодайка, и он дернул связанными руками и хмуро кивнул, попрощался все же.
— О бандюга, он же в моем списке Стефан Ковтун, — сказал Виктор.
— Значит, стреляный, — определил Ионин.
Но они еще не догадывались тогда, что это тот самый Василь Дыба, чья банда долго зверствовала на Волыни, заливая кровью деревню за деревней, была наконец летом сорок четвертого захвачена на одном укромном хуторе, но главарю с ближайшими сподручными удалось скрыться…
Молчаливая и настороженная толпа женщин всколыхнулась при первом вскрике «Васыль!», выражая больше изумление, чем сочувствие. А та, что кричала, вырвалась из рук заплаканной и сконфуженной подруги или младшей сестры и побежала к грузовику, переваливаясь по-утиному, загребая спадающими валенками снег.
Бабы запричитали, поминая матерь божью, кто-то пригрозил, а одна тетка сперва плакала, держась за щеки и качаясь из стороны в сторону, а потом с ожесточением сплюнула, перекрестилась размашисто и выкрикнула:
— Сучка! Холера на твоего Васыля! Хай он сдохнет!
Цветастый кашемировый платок с кистями сбился на плечи бегущей, потом соскользнул, упал, и никто не поднял нарядной этой шали со снега. Полы городской, ворованной наверное, беличьей шубки разметались, и выпятился большой, обтянутый шелковой зеленой юбкой живот…
Две пожилые женщины тоже бросились к машине с арестованными, выкликая жалостно имена своих головорезов — сыновей:
— Петрусь, сучий ты сын, не послухал ты маты!
А к Виктору приблизилась маленькая старушка, сухонькая, несчастная и дрожащая, как засохший коричневый лист, одетая в плохонький тулупчик, обутая в лапти, и, горько плача, опустилась на колени.
— Встань, бабушка. Этим ты теперь не поможешь, — строго сказал Виктор, но она не подымалась и, тоненько скуля, просила, чтобы пан начальник разрешил бы передать хлеба и бульбы ее внуку, единственному и глупому, сироте несчастному и ни в чем не виноватому Михасику Осиновскому, сбежавшему по детскому неразумению в лес.
— Золотенький пан начальник… Добрый пан начальник! — лепетала униженно бабка, пытаясь поймать и поцеловать руку Виктора.
Слезы ее растекались ручейками по морщинистым щекам, и Виктору отчетливо вспомнились слезы его матери, оставляющие мокрые полоски на блестящих сапогах…
— Перестань плакать, бабушка. Передавай! — разрешил он и виновато спросил у Ионина, можно ли было разрешать.
— А черт с ними, пусть лопают! — ответил Ионин и пошутил, оправдывая свое мягкосердие: — Мы же продовольственный аттестат на них не выписали, а позавтракать им помешали.
Бабы кинулись по хатам, и закружился по Осиповке вкусный печной дух. Михась, самый младший из арестованных (двадцать восьмого года рождения), плакал в голос, перегнувшись через задний борт, принимая из дрожащих рук глиняную щербатую миску вареной картошки и ломоть клеклого, пополам с той же картошкой хлеба.
— Ты же не злодий, Михасик? Ты же не убивал? — пытала старуха ласково, как малого ребенка, подсказывая желанный ответ, и смотрела в глаза внука с такой истовой надеждой, что душу Виктора сжало.
Он быстро пошел прочь, ненавидя всю эту бандитскую Осиновку, и распатланную, брюхатую от бандеровца девку, и дразнящий запах горячей картошки. Обида и злость мешали смотреть на весь белый свет и особенно на нескладного, худого и сутулого, носатого и веснушчатого Михасика, который сейчас, утирая морду пятерней, давится клеклым хлебом и слезами и, пожалуй, в последний раз горячей привычной бульбой.