— Ты не прав, — сказала Нина. — Моя бабушка по матери тоже считает, что «ирод» — ругательство. Она с дедом живет в Мюнхене. И германское правительство у нее «ироды», и соседи-арабы тоже, когда громко слушают музыку… А ведь зря на Ирода возвели такую большую напраслину.
— Почему? — удивился Илья.
— Он не убивал младенцев, потому что умер за четыре года до рождения Христа, — ответила Нина. — Евангелист Матфей придумал это избиение, чтобы согласовать свою версию Евангелия с Ветхим Заветом, с пророками… Вроде как младенцы — это колена израилевы, которым Ирод Великий якобы навредил. Ведь Ирод был у евреев жестким реформатором, как Петр Первый у нас, и они его не очень любили… Понимаешь?
— Да, — сказал Илья, хотя не все понял, ему казалось, что Нина подшучивает над ним. — Но наверняка еще есть свидетельства избиения, в других книгах.
— Нигде больше, — оживленно ответила Нина, — нигде, кроме труда писателя Матфея. Даже у Иосифа Флавия ни слова об этом, хотя он подробно изложил историю Иудеи того времени… Кстати, как думаешь, Илья, почему жена Лота оглянулась, уходя из Содома? Да потому, что забыла какую-нибудь ерунду. Зонтик, например. Может быть, дождь собирался. Или она вспомнила еще о какой-нибудь мелочи…
Илья слушал Нину и думал, вертя в пальцах лавровый листок, что у нее живой характер, своеобразное видение истории, но все портят ее резкие суждения, подобные маленьким истерикам. Ему хотелось сказать Нине, что библейские туманности — это сложнее, чем кажется, что тут надо или верить, или не верить, а говорить о них, сводя все к зонтику жены Лота и фантазии апостола Матфея, — все равно, что выдергивать золотую нитку, торчащую из узора на бесценном мифологическом ковре.
Но Илья промолчал, полагая, что так будет лучше, спокойнее. Ему к тому же было не по себе оттого, что Нина скрупулезно изучила некоторые исторические детали, он твердо знал: в подобных случаях намек на истину — не в точных датах и фактах, а в чем-то другом. Илья подумал, что зря приехал в Гауду, что мог бы провести этот вечер как-нибудь веселее.
— Да, именно по-женски я жену Лота понимаю, — закончила свое рассуждение Нина.
Илья уже не мог различить ее лица — Нина, одетая во все темное, почти слилась с деревом, только отчетливо белели ее кроссовки. Тучи к этому времени исчезли, и небо, обрезанное снизу ломаным контуром крыш невысоких домов, было темно-фиолетовым, густым. Над входом в дом засветился круглый плафон лампы, забранный металлической сеткой.
— Хороший у вас сад, — сказал Илья, поняв, что это мать Нины включила свет. — Мне пора… Спасибо за ужин. Обратно долго добираться. На поезде, потом на трамвае.
— Не люблю утренние и вечерние трамваи, — задумчиво произнесла Нина. — И метро тоже не люблю.
— Почему? — спросил он без интереса.
— Там люди иногда тесно прижаты друг к другу, но одновременно все чужие, — ответила она.
Ничего не сказав на это, Илья встал со скамейки, засунул лавровый листок в карман своей кофты и невольно попытался представить, как будет выглядеть Нина, если вдруг превратится в соляной столп, но вообразил лишь ее лицо с крупинками соли на губах.
— Мне пора, — повторил он виновато.
Илье хотелось быстрее покинуть эту крохотную эмигрантскую резервацию. Нина вышла из-под дерева, и они молча направились к дому, к свету лампы над дверью. Чтобы попасть на улицу, Илье нужно было вновь пройти через кухню, комнату и коридор.
Когда я впервые услышал эти имя и фамилию, они мгновенно распались в моем сознании на составляющие. На писателя Янчевецкого, который во время одного из своих многочисленных путешествий работал смотрителем колодцев в Средней Азии, на писателя Яна Парандовского, писавшего о писателях, и на множество иных Янов, о которых я знал или только догадывался, живших и живущих, литературных и мирских, благочестивых и грешников.
От фамилии этого человека отделилось слово «волк», и я представил такую сцену: звездная ночь, заснеженная лесная дорога, по ней бегут несколько голодных волков, бегут за каретой, в которой сидит и боится их Сибирочка — одна из самых известных героинь романов детской писательницы Лидии Чарской. Если бы незадолго до этого я не занимался исследованием творчества Чарской, то, конечно, мог представить что-нибудь другое: современную Сибирь на карте России, или зоопарк у метро «Баррикадная» в Москве, или миролюбивую лайку своего соседа по лестничной клетке, или даже овечью шкуру.
Две буквы — «е» и «р», следующие за «волком», по причине заграничности фамилии превратились в термины «Европа» и «Россия», находящиеся хоть и в одном контексте, но все равно графически отделенные друг от друга. И последнюю букву — «с» — из-за близости к словесной Европе я увидел в латинском варианте, то есть похожую на недорисованный символ бесконечности, в знак протеста принявший вертикальное положение.