Собравшихся наконец пригласили в церемониальный зал. Мы с Арием сели во втором ряду. Гроб стоял на неком подобии маленькой сцены. С кафедры прочитал короткую проповедь пастор, после него выступил министр культуры с веселой речью, в зале смеялись, затем какой-то бородатый голландский историк, превративший свое выступление в клоунаду, после него Том, сын Яна Волкерса, спел под гитару жалобную песню. Все аплодировали, кто-то позади меня даже захохотал, а я не аплодировал, представив, как совсем скоро в крематории пламя опалит гроб, сожжет его, примется за седенькие букольки Яна Волкерса, за его одежду и за мою книгу: сгорят обложка и титульный лист с моими именем и фамилией, исчезнет sms Всевышнему, сгорят значки копирайта, номер ISBN и другая техническая информация, сгорят логотип издательства и моя черно-белая фотография, огонь пожрет саму плоть текста, пепел книги смешается с прахом Яна, этот легкий микс служитель морга соберет в урну, которая будет закопана в землю, или вмурована в стену колумбария, или будет развеяна над островом, на котором жил Ян Волкерс. В общем, что будет с останками Яна дальше, я не знал.
После церемонии мы с Арием возложили свои букеты на специально отведенную для этого часть клумбы, рядом с другими цветами, и покинули территорию кладбища, решив освежиться пивом. Мы отправились в студенческий бар, находящийся рядом с Амстердамским университетом, и выпили там по кружке Pilsner Urquell за упокой новопреставленного раба Божия Яна. Еще съели там по порции отбивной с кровью, затем перешли в другое заведение, потом в третье.
Мы ходили по барам и ресторанчикам, пили и ели, и я читал ненаписанный и лучший текст Яна Волкерса, он составился для меня из названий улиц, из надписей на стеклах витрин, из портретов и евросоюзных звезд на деньгах, из надписей на бейсболках некоторых прохожих, из пунктов следования на электронных табло в трамваях и обрывков разговоров посетителей заведений, сидящих за соседними от нас столами; фрагментарный и в то же время единый — он складывался из вкуса и цвета разных сортов пива, из моего предощущения чего-то торжественного, из неизвестных мне слов, из горения воска на фитиле в плошке, стоящей в центре стола, из взглядов незнакомых женщин, из моих догадок о чужих мнениях.
Когда же стемнело и мы прилипли к очередной барной стойке, Арий выдал мне дубликат ключей от своей квартиры в Роттердаме, написал на салфетке адрес, сказал, что у него еще должна состояться важная встреча, и ушел. Я продолжил тризну в одиночестве. Помню, что за пятьдесят евро купил у какой-то женщины велосипед и катался на нем по кварталу красных фонарей, молясь за упокой души Яна Волкерса. Я ехал быстро, лавируя между прохожими. С одной стороны от меня мелькали алые витрины с полуголыми проститутками, с другой — эти же витрины отражались в темной воде за оградой канала, и распутная алая действительность вдруг переплавилась в моей голове в дурацкую фразу «свиное рыло капитализма», которая, навязчиво повторяясь, мешала мне помогать Яну Волкерсу достойно устроиться на том свете.
Велосипед я оставил возле очередного бара, а когда вышел через полчаса, его, естественно, уже украли, потому что я из непонятного самому себе чувства протеста не приковал его цепью к специальной парковочной конструкции — одной из вмурованных в мостовую изогнутых металлических труб, — хотя прежняя владелица отдала мне эту цепь с замком, обмотанную вокруг рамы, и ключ к замку. Я пешком дошел до бара In ‘t Aepjen[6], выпил там два двойных пива Grimbergen, сваренного католическими монахами одноименного монастыря, и в моем сердце ненадолго поселились четыре маленьких католических Христа. Я чувствовал их, пока шел от In ‘t Aepjen к железнодорожному вокзалу, на душе было благостно, и я негромко пел стих из 140-го псалма Давида: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою…»
Через час я ехал в поезде «Амстердам — Роттердам», сидя на мягком диване и глядя на летящие мимо огни, почти везде удлиненно отраженные в каналах, думал о том, как бы мне продержаться и не заснуть до Роттердама. Не хотелось, чтобы на конечной меня кто-то будил, это было бы неправильно, ведь одно дело — стоически уснуть в подмосковной электричке и быть обворованным шпаной и совсем другое — в таком удобном поезде, на глазах у пожилой супружеской пары, сидящей напротив, нет, это было бы отвратительно, и я, прижавшись лбом к холодному стеклу, силясь не закрыть глаза, осоловело смотрел на несущуюся справа налево колыбель демократии, на ее дороги, фонари и окна, на поблескивающие рельсы соседнего пути, на опрятные до дикости станции и на людей на перронах.