Среди "моих" коряков оказалось много крещёных. Они отнюдь не выглядели неофитами, готовыми удавить вчерашних единоверцев–язычников, но всё одно казалось довольно нелепым, что все эти Степаны, Алексеи, Дмитрии поднялись против русских.
– Крещёные, ну так и что? Ваши когда пришли не спрашивали, какой мы веры. Пожгли дома, а кто защищаться вздумал, того убили, – пояснил один из таких "иванов". – Вы, русские, ни чужих, ни своих не жалеете, потому как вы и друг другу чужие.
Не желая обострять конфликт внутри ватаги, я старался не затрагивать тему туземного мятежа. Полагал, что люди понемногу сработаются, а там: "кто старое помянет тому глаз вон". Но старое поминали часто. Бывало, и дрались втихаря.
– Мошенники они, – заявил Березин, выражая общее мнение. – Мошенники и разбойники. Растащат плотбище на щепки, мудрёнть. Дело–то нехитрое.
Кадры решают всё. Подумав, я решил, что могу положиться на парней, которые сопровождали стариков на самых первых наших переговорах – Анчо и Чижа. Как второго звали на самом деле, я не запомнил, то ли Чужам, то ли Чамыж. Парни, устав ломать язык, окрестили парня Чижом, и тот не стал возражать прозвищу.
Если большинство коряков участвовало в деле из благодарности за оказанную племени помощь, или из желания убраться подальше от острога и казаков, то Чиж неожиданно загорелся идеями. Причём к русским он отнюдь не питал дружелюбия, как раз напротив, всячески подчёркивал свою инаковость. Он не спешил подобно некоторым соплеменникам перенимать у победителей манеры общения или одежду, даже на плотбище работал хоть и под рукой мастера, но как–то всё норовил по–своему сделать. Однако стоило завести разговор о далёких землях, глаза его загорались. И слушал он эти сказки куда внимательнее русских ватажников. Видимо решив, что свобода на этом берегу утеряна навсегда, Чиж искал в авантюре возможность обрести новый для себя смысл существования.
Вот только оставаться, чтобы управлять сородичами он отказался наотрез.
– Я лучше сбегу, если с собой не возьмёшь, – буркнул Чиж.
Выручил Анчо. Как и я, он всё время жевал. Однако вскоре выяснилось, что жевал он вовсе не сухарики. Его прозвище переводилось на русский язык как Мухоморщик. И прозвище такое он получил неспроста. Потому что всему на свете Анчо предпочитал мухоморы.
Соплеменники воспринимали его пагубное пристрастие спокойно. Сами они мухоморы употреблял редко, только в критических ситуациях, когда надо поддержать организм – нечто вроде боевых стимуляторов. Во всех прочих случаях мухоморы считались шаманским снадобьем. Анчо являл собой редкое исключение. Он не шаман, но к стимуляторам пристрастился.
Анчо жевал грибочки, но с подозрением косился на мои сухарики. Как–то раз не выдержал, попросил попробовать. Я протянул сухарик. Солёный, натёртый чесноком. Анчо положил его в рот, захрустел, прикрыв глаза. Ничего абсолютно не произошло, и больше он сухариков не спрашивал.
Пристрастие к галлюциногенному зелью удивительным образом совмещалось в нём с адекватным восприятием реальности. Как и Чиж, он был воплощением невозмутимости. Но если Чиж выражал своё хладнокровие молчанием, то Мухоморщик любил почесать языком. Делал он это без суеты, без эмоций, что бы ни происходило вокруг. Порой, в горячие деньки, он напоминал радио, бодро вещающее в пылающем доме.
Вот он–то и остался на хозяйстве. Его даже уговаривать не пришлось, остался по собственной воле. У Мухоморщика возникло серьёзное дело – не будучи твёрдо уверенным, что сможет найти грибы на островах, он решил перестраховаться и обеспечить себя солидным запасом.
Вопрос с людьми отчасти решился, но тут же возник спор с Окуневым по поводу численности команды. Я желал взять побольше народу, он настаивал на хорошем запасе воды и провианта. Капитана можно было понять – большинство экспедиций в истории человечества гибли именно из–за плохого оснащения.
– Сорок человек, – он явно перестраховывался.
– По сорок на шитиках промышляют, – возражал я. – Какой смысл в большом корабле, если мы людей оставим?
– Шитики недалеко плавают. В них народ теснится как рыба во время хода.
– Мне нужны люди. Возьмём семьдесят, а то и восемьдесят.
– Ну, куда тут разместить восемьдесят? – Окунев показывал на корабль, словно на его борту как на стенке вагона было указано количество спальных мест.
Прикинув внутренний объём галиота, я признал, что он едва ли превышает пространство моей питерской квартирки. Затем представил, как набиваю свою хрущовку грузом, затем загоняю толпу в семьдесят человек, которым предстояло прожить там безвылазно несколько недель, и поёжился.
– Семьдесят не меньше, – тем не менее, настаивал я.
Окунев один раз уже уступил начальству. Закончилось это плачевно. Потому он сопротивлялся до конца.
– Да на такую прорву и припасов вдвое больше брать нужно, – возражал капитан. – Воды одной сколько! И куда это всё пихать? Сорок, ну пятьдесят самое большее!
– Припас будем брать только на время плавания. На месте я позабочусь, чтобы у нас всё было.