…Лена ехала в Москву, на одной остановке вошел лейтенант, черноглазый, веселый, с букетом ромашек, видимо, только что собранных. Он сел напротив, протянул Лене букет и сказал, что подарить такой девушке цветы он считает за счастье. Он сказал, что целый день у него было предчувствие чего-то хорошего, и вот это случилось. Лене было семнадцать, у нее замерло сердце оттого, как он красиво сказал о предчувствии. Ах, предчувствие нежданной встречи, нежданного счастья всегда жило и в ней. Лейтенант говорил без умолку, знал много анекдотов и стихов, всю дорогу смешил ее разными историями. Она и не заметила, как пролетели два часа дороги, а когда они назвались друг другу, он сказал, что имя у нее поэтическое. Звали его Гоги, он был грузин. Он встречал ее на Белорусском, они ходили в парк имени Горького и в Сокольники, а потом он провожал ее до Рузы, а утром она провожала его до станции. Было лето, июль, ночи душистые, короткие, безумные. Потом он уехал и, как честный офицер, сказал, чтобы она не надеялась.
— Я любил тебя и буду помнить, — сказал он, — но нельзя же быть такой доверчивой курой.
Она проплакала две недели, исхудала, как щепка, и осталась такой же: верила людям, особенно верила ласке да и теперь не понимала, как можно обманывать людей, зачем быть злой.
Она очень пожалела, что послушалась мать и сделала аборт. Был бы сейчас рядом с ней человек, ему шел бы седьмой год.
Лена смахнула слезы. Плакала она не о том, что ее обманули, она об этом уже не помнила и Гоги вспоминала даже хорошо и беззлобно; она плакала о ребенке, которого никогда не видела, но которого тоже любила. Ее печаль о нем была всегда не тяжкой, наплывала, как летняя туча, и быстро проходила вместе со слезами или какой-нибудь работой, которая тотчас ее отвлекала.
Она выхлопала Степанов мешок, разостлала его в палатке и рядом положила чистый белый вкладыш. А на вкладыш бросила едва распустившийся цветок татарского мыла. От цветка пахло дорогим табаком, и от запаха, от мягкого шуршания хвои старой лиственницы кружилась голова. Она прилегла, позволяя себе недолго понежиться, и представила, как Степан сейчас идет с караваном, высокий, худой, в белой рубашке с закатанными рукавами. У него торчат бурые скулы, бурый кадык на жилистой шее. Он смотрит то на небо, то на провал внизу, молчит и все шагает, легко, как летит. Только раз он взял ее за руку, когда прошлый год они поднимались на перевал, — он помог ей вылезть на уступ — у нее остался синяк на руке. Синяк долго не проходил, и она смотрела на него по утрам. С ней Степан разговаривал редко, скажет два слова, всегда шутливых, посмотрит всегда занятыми глазами и опять что-то делает, о чем-то думает и ничего на свете не замечает.
Вечером придут, а день — год. Господи, какие тут длинные-предлинные дни! О чем только не вспомнить, и наскучаться успеешь, и наработаться, и наплакаться — сама себе хозяйка.
Солнце еще высоко, у ребят прибрать, пусть у всех будет праздник сегодня. Календаря в отряде нет, числа ребята знают, а когда воскресенье — забывают, потому что для них воскресенье ничего не значит. Отдыхают они в непогоду, или уж если Степан увидит, что все сильно исхудали, кожа да кости остались, тогда он говорит:
— Спите от пуза, нагуливайте жир.
А у Лены выходных не бывает. Володя как-то вспомнил об этом, ребята торжественно поклялись сварить за нее завтрак, но проспали.
Лена вымела в общей палатке и ребятам воткнула веточку облепихи. Заметила приколотую фотографию красивой женщины, Генкиной хозяйки, и поправила ее. Лене нравилось лицо и материнская доброта незнакомой женщины. Генка рассказывал про нее мало, но всегда хорошо, и когда рассказывал одной Лене, то называл Аллой Викентьевной. Она, видимо, воспитывала Генку вместе со своими детьми, и по всему угадывалось, что он слушался ее и любил. Лена доказывала Генке, что ему повезло, и пусть он не хорохорится, а то давно пропал бы, спился…
— Ты легкомысленный, зачем тебе воля? — говорила она ему. — Ты ведь сам не знаешь, что тебе нужно.
А вот Костя знал. Костя железный. Он дружит с Генкой, но презирает его за то, что Генка не умеет добиться в жизни толку.
Костя умел. Копил, построил каменный дом и все еще не женился: не находилась невеста. Он очень привередлив на невест.
Как-то Генка сказал Косте, что Лена — добрый, милый человек и была бы хорошему человеку хорошей женой.
— Нет, мне красивую надо, — ответил Костя. — Я бабу найду — первый сорт. Только свистну — любая побежит.
— Что же не свистишь?
— Успею. Веранду в доме не построил.
— Тьфу, — злился Генка и добавлял: — Ты, Костя, кулак.
— Кулак, да не дурак.
А зимой Костя вдруг явился к Лене в пыжиковой шапке, с матерью, чинной старухой в кашемировой шали. Лена догадалась, покраснела от волнения, но когда сказал, зачем пришел, неожиданно для себя, даже как очень легко, сказала:
— Нет, Костя, не могу. Ты не сердись. Я еще… не хочу замуж.
Для обоих: для матери и еще больше для Кости — отказ был неожиданным, они были оскорблены не столько отказом, сколько тоном его.
— Пожалеешь, — пригрозил Костя. — Второй раз не приду.