Мой брат Джек, который учился со мною вместе в малышовой группе, был слишком умным, чтобы оставаться в этой группе долго. Он был таким умным, что заставлял остальных чувствовать себя неуютно, и мы все были рады избавиться от него. Маленький, бледный, он сидел в передничке, сосредоточенно занимаясь, часто прося учительницу то принести ему новые книги, то заточить карандаш, или просил нас поменьше шуметь — он с самого начала был ненормальным ребенком. Поэтому его вызвали в Большой Зал для беспрецедентного продвижения — ему дали парту и дюжину атласов для изучения, с их помощью он продолжил запугивать учителей своим холодным, чистым голоском.
Но я-то был нормальным ребенком, готовым разбрасывать свое время, расплескивать его на хныканье и безделье; и никто не объяснил мне, что делать этого не стоит. Таким я оставался еще долго после того, как умненький Джек переселился. Я был тупоумным властителем своей детской жизни, мастером по вырезыванию человечков из бумаги, по разрисовыванию мелками стен, изготовлению змеек из клея, по сладострастному ничегонеделанию целыми, незаметно пролетающими днями рядом с новой молодой учительницей, которая пыталась меня учить. Но все-таки мое время медленно утекало, мои возможности находиться в Большом Зале увеличивались. Внезапно, к своему собственному ужасу, я обнаружил, что умею считать до ста, могу написать свое имя и печатными, и прописными буквами, умею довольно уверенно вычитать. Я даже умудрялся отличать Поппи от Джо, когда их вызывали. Более не ребенок, я был переведен — теперь мне подходил Большой Зал.
Там мне открылся мир и взрослый, и жестокий — с длинными партами и чернильницами, непонятными картами на стенах, высоченными парнями в грубых ботинках, со скрипящими перьями и вздохами тяжких усилий, с резкими, внезапными преследованиями. Навсегда ушли детские извинения, возможность спрятаться за очарованием детского лепета. Теперь я оказался одиноким и незащищенным, лицом к лицу с борьбой, которая требовала новой манеры поведения, где заключались и нарушались пакты, становились друзьями и предавали, и где боролись за собственное место у печки.
Печка была символом кастовости между нами, облаком тепла, к которому мы липли долгие семь месяцев зимы. Сделана она была из чугуна, с шумным зевом, который трещал коксом и выдыхал копоть. Украшение в виде черепахи с надписью «Медленно, но верно» раскалялось зимою докрасна. Если вы прижимали к печи карандаш, дерево охватывали язычки пламени; а если вы плевали на нее, плевок носился и подпрыгивал, как крошечный пинг-понговый шарик.
Мои первые дни в Большом Зале я провел в тоске по своей юной учительнице, которую я оставил в классе малышей, по ее зашнурованной груди, по теребящим пуговичку рукам, по ее мягкому, любящему голосу. Совершенно очевидно, Большой Зал не мог похвастаться таким комфортом; мисс В., старшая учительница, к которой меня теперь направили, физически воздействовала почти так же успокаивающе, как и кочерга.
У нее было маленькое, составленное из сплошных выпуклостей, тело-издевка природы; школа окрестила ее «Психопаткой» за угрюмый, желтый взгляд, гладкие волосы, собранные в виде наушников на ушах, кожу и голос индюшки. Мы все боялись злобную мисс В.; она шпионила, она подсматривала, она подкрадывалась, она набрасывалась — она овеществляла террор.
Каждое утро начиналось с необъявленной войны; никто не знал, кого зацепит следующего. Мы держали ушки на макушке, скорчившись за партами, когда мисс В. входила с линейкой наготове, окидывая нас подозрительным взглядом. «Доброе у-утро, дети!» — «Доброе утро, учительница!» Приветствия звучали, как звон клинков. Затем она застывала, уставившись в пол взглядом, и начинала громовым голосом: «О, Отец…», после чего мы произносили «Отче наш», перечисляли все хорошее, что для нас делается, и благодарили Бога за здоровье нашего Короля. Но едва мы произносили последнее «Аминь», как «Психопатка» вскакивала, вылетала прочь из-за стола, начинала метаться по классу, отбрасывая в сторону какого-нибудь жалкого мальчишку.
Редко когда было понятно, за что; она всегда захватывала врасплох, и наказание всегда превосходило провинность. Провинившийся же, еще до того, как следовало наказание, сначала попадал под сердитый душ из летящей слюны.
— Шаркаешь ногами! Играешь партой! Лыбишься этой гадкой Бетти! Я этого не потерплю. Нет-нет. Повторяю — я этого не потерплю!
Часто побитый в дворовой драке с превосходящим противником мальчишка, сбитый с ног, еще стоя на коленках, слышал крик: «Я этого не потерплю! Нет-нет. Повторяю — я этого не потерплю!» Это служило апелляцией к нашему кодексу дозволенного и взывало к немедленному милосердию.
Мы, конечно, не любили Психопатку, хотя она стала причиной развития у нас великолепной реакции. А в остальном ее учительская работа не запомнилась. Я вспоминаю ее просто как воинственную фигуру, маленькое корявое существо из мельтешения и шума — не монстр, в общем-то, а естественное проявление того, что мы и считали школой.