– Ты там была? Я там был? У меня сын в Воронеже, дочка в Москве. Мне что, чтобы внуков повидать, надо будет теперь визу получать из ихней Европы? Оно мне надо? Я в Европе не был. В Москве был. В Питере был по путевке… Красивый город, есть чем гордиться. Есть на что посмотреть. Пушкин там… Я даже во Владике как-то был. В командировке от комбината. Ну, это когда у нас еще комбинат был… Но ты-то должна помнить?..
Я кивнула. Никитич ловко вырезал прокладку из старой велосипедной камеры и прилаживал ее к ржавой трубе.
– И я тебе скажу, когда летишь-летишь, а под тобой земля не кончается. Это… Это, ух… А во Владике корабли нашей краской красили. Нашей, понимаешь? Той самой, которую мы варили. Вот этими самыми руками. Огромные красавцы. Теперь небось китайской красят. Ближе, дешевле… Китайцы-то небось не дураки. Им почему-то коммунизм не мешает. Нет, ну ты мне скажи, чем плохо, если все люди – братья? Что против этого можно по существу возразить?
Возразить было нечего.
– Ну а кого, ты мне скажи, кого?.. Спорцмена? Янык, конечно, овощ, но ведь этот же просто дуб. Юлю с косой? Сменим уголовника на уголовницу. Большевики гнали царя. Аврора, все дела… Ну, так они знали, чего хотят. «Есть такая партия» и точка. У них там что, Ленин на броневичке припрятан? Или хотя бы Борька-алкаш? Ну так покажите. Пора уже. Покажите, ради кого бочку катите!
От холода и бессонной ночи меня клонило в тяжелую дрему. Слова Никитича, словно капли из подтекающей трубы, падали где-то вдалеке.
– Никто здесь никогда по-украински не говорил. В деревнях, может быть. Да и то… В городах – никогда. Я здесь родился, я знаю. Почему нельзя было по-человечески договориться. Вам – нашего Шевченко, нам – вашего Пушкина и Есенина. Почему обязательно надо других нагибать? Они нагибают, я не знаю, ты чуешь или нет, а я чую, что нагибают. Зоя Петровна, училка, помнишь ее, и та жалуется – я тридцать лет, говорит, украинский преподаю, теперь все не так. Все повыкидывать. Лишь бы на русский было непохоже, пусть лучше на польский. Ты мне скажи, ну не бред? Россия-то их бедных все давила, не додавила. А Польша, что, пряниками кормила? Медом мазала? Бежали от польских панов так, что только пятки сверкали. Резали поляков во время войны вместе с немцами так, что только держись… А теперь Польша – братан. Такая, знаешь, память – это помню, это не помню… Да ну ее на хрен. Гоголь ихний, и тот слинял от них в Ленинград. И Шевченко тоже слинял, кстати…
Я вспомнила синяки на спине у Виталика и царапину у него на плече:
– Всех возмутило, когда студентов избили. Детей почти… А позавчера что было?.. Это же кошмар.
– Я тя умоляю, Алина Александровна, какие они дети?! Лбы двадцатилетние. На таких пахать и пахать. Хотя у вас теперь, наверное, до полтинника – все дети… В «Беркуте», думаешь, сильно старше парни? Одних деток, значит, жалко, других ни-ни. Студенты… на маминой-папиной шее сидят, копейки еще не заработали, но, конечно, все знают. Кому знать, как не им. Приходят, рассказывают, как плохо при советской власти жилось. Я говорю, ты при совке только мамину сисю видел, а я полжизни прожил. Да их разве проймешь. «Вы не понимаете», «вы не понимаете»… Последнее это дело, Аля, когда одни люди других за дураков считают. Так каши не сваришь. Ты посмотри на их лица!
– А что не так? Хорошие лица. Умные.
– Ну, конечно… Книжки они видели. А жизни они не видели, сопляки столичные. Это, что ли, теперь ум?
– Говорят, у Яныка на митингах деньги платят, а на Майдане народ за идею.
– Может, и платят. Кум тоже говорил. Но ты на это с другой стороны глянь. Чего бы и не взять деньги за правое дело? Честно говоря, я бы им и забесплатно шеи надрал, если бы позвали. Видно же, что ни дня не работали в шахте или у станка. Придумали себе Эуропу и живут в ней. А я здесь живу. Здесь мой дом. Я в эту землю столько вложил, сколько они никогда не вложат. Кто они такие меня учить, как мне жить? Что они сделали?
И я не знала, что ему ответить, так же как не знала, что ответить Виталику и существует ли ответ. Меня не пугало отсутствие денег в банкоматах и паника в магазинах. Не слишком пугали даже жертвы последних дней, но вот эта тихая незаметная трещина, протянувшаяся через народ… «Они» и «мы». Трещина, через которую люди смотрели друг на друга с нарастающим отрицанием.
Я могла возражать одним, могла спорить с другими. Я не могла только одного – хоть с кем-нибудь согласиться.
– Порядок, – сказал Никитич, – еще пару лет прослужит. Но это уже край, потом надо менять. А сахара ты все-таки возьми впрок, пока дают. Летом варенье сваришь, если что. Не пропадет.