И тут, на половине моей тирады, происходит нечто странное и для меня достаточно унизительное. Больяско вдруг разражается смехом — раскатистым, от души, с всхрипами и свистом в легких, который становится все громче и переходит в приступ кашля. При этом смотрит на меня, потом на дорогу, потом снова на меня и снова на дорогу, я же смотрю на него, молча, оскорбленный и сбитый с толку.
— Извини, — говорит он с одышкой и опять смеется и кашляет.
— Что вас так насмешило, простите?
— Извини, — повторяет он, — я не хотел… И тут же заходится в кашле, надрывном, изматывающем, на его месте я бы обязательно обратил на это внимание. Молча наблюдаю за громким спектаклем, разыгрываемым его дыхательными путями, а он старается справиться с машиной.
— Я высоко ценю твою точку зрения, видишь ли, — возобновляет он разговор, когда буря улеглась, — ты высказал
Он смотрит на меня лукаво, включает свет над зеркалом заднего вида, наклоняется и выворачивает наизнанку воротничок, чтобы я взглянул на этикетку.
Меня мало волнует этикетка на его рубашке, я унижен, сбит с толку и не хочу ни на что смотреть, но он настаивает, чуть не отрывает воротничок и всем своим видом дает понять, что так будет продолжаться весь вечер — одна рука на руле, другая — на воротничке, пока я не посмотрю на эту треклятую этикетку.
NIKO Chic написано на ней. Ну, и что с того?
— Ты представить себе не можешь, сколько людей в Восточной Европе носят такие рубашки. В Румынии, на Украине, в Болгарии едва наступает лето, все надевают такие рубашки. Они там не шибко привыкли к теплу. Ты когда-нибудь там бывал?
— Нет.
— Плохо…
Что тут скажешь: этот человек ставит меня в трудное положение. Он чересчур часто заставляет меня делать то, что хочется ему — и очень часто я выгляжу при этом идиотом, — к тому же, в нем слишком много всего намешано, и все это друг с другом не сочетается. Он кажется старым и молодым, невежой и человеком культурным, опасным и обаятельным, вид у него, как у гориллы, голос, как у киноактера, интересуется славянами и кино, таскает с собой пистолет, ворует и у него воруют — он смущает меня и путает с той самой минуты, как впервые возник передо мной на вокзале Термини. Кто он? Что ему от меня надо? Откуда он взялся? Как он сломал нос?
— Одно ты должен знать про меня — я никогда не был в Америке. И еще одно: Восточная Европа, по существу, мой второй дом. Помни про это и примерно будешь знать, чего ждать от меня.
Когда я учился в лицее, на обложке моего дневника была серия забавных картинок: мальчишка стучится в пещеру и, когда ему открывают, говорит: “Простите, мы проводим опрос о том, какого вы мнения…” А из пещеры его перебивают: “О телепатии?” Последний рисунок был без слов, уморительный, из-за выражения на лице мальчишки — обомлевшее и какое-то мечтательное, озадаченное, но заинтересованное, подавленное, но восхищенное, одним словом, такое выражение, которое возникает, когда читают твои мысли. Должно быть, у меня на лице написано сейчас то же самое, поскольку свой вопрос я сформулировал только мысленно.
— Я — старый коммунист, — считает он своим долгом уточнить, и еще больше все запутывает, поскольку коммунист другом моего отца никак быть не мог.
Дорога между тем сужается, эти места мне незнакомы. Не видно больше многоквартирных домов-муравейников, припаркованных где попало машин, желтых уличных фонарей — темень, поля и редкие дома. Второй раз за сегодняшний день я еду в противоположном потоку машин направлении на сей раз все возвращаются с моря в Рим, пробую сориентироваться, пытаясь понять, где мы находимся, и тут идущий на посадку огромный самолет внезапно пролетает над дорогой — так низко, что в иллюминаторах можно увидеть лица пассажиров. Или, пожалуй, нет, это я сам их дорисовываю в воображении, с приплюснутыми к стеклам носами, с восторгом, от которого у них округляются глаза, ужасом перед смертью, пульсирующим в мозгу. (Как неразрывно во время посадки, особенно ночью, соединены красота и смерть, восторг и страх: пока ты восхищаешься великолепным зрелищем земли, ее формами и яркими полосами света, твоя жизнь в опасности; когда же, как сейчас, всё закончилось, самолет мягко коснулся земли, и ничего страшного не произошло — а в действительности