Детей можно бить. Детей нужно бить. Когда они не слушаются, шалят, своевольничают — ремнем, ладонью, мокрым полотенцем, злым словом, тяжким молчанием — детей можно и нужно бить.
Боотуров бить нельзя, даже если вы их и пальцем не трогаете.
— Спи, папа, — я думал, что улыбаюсь, но на деле скалился по-волчьи. — Спи дальше. Я не хотел тебя тревожить. Если тебе это интересно, со мной всё в порядке. Если тебе это ни капельки не интересно… В любом случае, со мной всё в порядке. Спи спокойно, дорогой папа.
— Ты…
Он встал.
Я шагнул ему навстречу. Нет, я не расширился, намереваясь схватиться с отцом врукопашную. Я помнил слова дяди Сарына и не хотел умом превратиться в ребенка-малолетку. Стоило великого труда остаться прежним, бездоспешным Юрюном, но сохранить, взлелеять в душе новое, неизвестное мне прежде расширение. Оно покрывало броней первую из моих душ, давало щит второй душе и вооружало мечом третью.
— Кумыс, — сказал я. — Люблю кумыс.
И осушил личный папин кубок до дна.
Я надеялся, что он даст мне оплеуху. Я боялся, что он даст мне оплеуху. Удар вне сомнений превратил бы меня в настоящего боотура. То, что случилось бы потом, влекло и пугало одновременно. Я ждал, а он не бил.
— Сыновняя непочтительность?
Голос отца, обычно бархатистый, скрежетал напильником по металлу. Этот скрежет что-то делал с пространством. Воздух вокруг Сиэр-тойона искрил. Пахло грозой, и веранда расступалась во все стороны. Мы были здесь, дома, и не здесь. Мы были наедине — и в присутствии других людей. Нет, не людей — солнечных айыы. Я уже видел раньше, как Закон-Владыка являет свою власть. В позапрошлом году, тоже летом, я случайно зашел к отцу, когда он кричал на ослушников. Самих ослушников видно не было, но отец с каждым словом возвышал голос — похоже, с ним спорили, отказывались подчиниться. Наконец папа вскочил — вот как сейчас! — и пространство распахнулось. Я с ужасом глядел, как открывается сияющий чертог, где шумит буйный пир, как могучие боотуры уже готовы вступить в драку, вопреки незнакомым мне правилам и обычаям, как они не слышат криков папы… Большинство собравшихся внимало, повиновалось, пятилось к стенам, но боотуры дерзили в ответ, размахивали оружием. Тогда отец замолчал, и молчание его было страшней крика, потому что в мире исчезли все звуки. Боотуры по-рыбьи разевали рты, колотушка неслышно встречалась со шлемом, подошвы боевых сапог ударяли в пол так, словно они превратились в осенние листья, а пол стал грудой лебяжьего пуха. Три стража жуткого вида — кто? откуда?! — скрутили ближайшего буяна в три погибели, остальные мигом усохли, кланяясь Закону в пояс, а Сиэр-тойон вернулся на веранду, сел на лавку со спинкой в виде горного хребта и отхлебнул из кубка, блаженно улыбаясь.
— Давай, — сказал я. — Зови стражей, папа.
— Ты…
— Зови, говорю. Испепели родного сына.
— Ты!..
— Ты Нюргуна не пожалел. Не жалей и меня…
Плохой папа. Плохой папа.
Очень плохой папа.
Позже, вспоминая злополучную ссору с отцом — первую в моей жизни, если не считать головомойки после вопроса о загадочном брате — я понимал, что был свидетелем чуда. Юрюн-боотур, глупое сильное дитя, удержался от прямого бунта, не поднял руку на отца. Я даже укутал его вечно мерзнущие ноги дохой, когда папа сел — упал! — на лавку, кусая губы, словно они в чем-то провинились. Сам отец забыл поднять доху, свалившуюся на пол. Закон-Владыка, Обычай-Батюшка смотрел на горы, и не хотел бы я видеть то, что видел он. Закон? Сперва он — отец, а нет таких обычаев, чтобы отец казнил сына за честную обиду, а главное, за любовь к собственному брату.
Да, чудо. А что? Обычное дело.
«Эх ты, сильный», — вздохнул за моим плечом мертвый Омогой. Это был последний раз, когда я слышал Омогоя. Он ушел и больше не появлялся рядом со мной.
2
Дурак!
— Ты кушай, Юрюнчик…
— Я кушаю.
— Ты хорошо кушай…
— Я хорошо кушаю.
— Ты теперь боотур, ты должен кушать много…
— Мама, я скоро лопну.
— Ты кушай, Юрюнчик…
Есть не хотелось. Праздник у дяди Сарына до сих пор булькал в животе, подкатывал к горлу. Я, наверное, теперь никогда есть не буду! Мама, пригорюнившись, смотрела на меня. Она сидела напротив, одной рукой подперев щеку, а другой придерживая на коленях малышку Айталын. Моя младшая сестра — вылитая мама! — ерзала, вертелась, хотела спрыгнуть, но вдруг успокаивалась, садилась чинно и тоже подпирала щеку ручкой. Ее глазенки — черные и блестящие, как две ягоды дёрдюмы[34]
— с мольбой устремлялись в мою сторону: давай! Давай, Юрюн! Я сдавался. Я наливал себе в чашку-долбленку кислого молока, честно отпивал треть и считал сыновний долг исполненным.Тут все и начиналось по новой:
— Ты кушай, Юрюнчик…
— Я кушаю.
— Ты хорошо кушай…