Обер-лейтенант оглянулся, будто ища место, где бы ему можно было присесть. Дал знак одному из солдат-усташей, чтобы тот принес брезент. Его расстелили прямо под вековым дубом. Появился термос, бутылка коньяку, галеты, еще какая-то закуска.
— Садитесь. И не обращайте внимания на мою разговорчивость. Если бы не война, я, безусловно, стал бы бакалавром и преподавал историю в Берлинском университете…
Что-то здесь было не то. На допрос это не походило, со мной обходились, как с давним приятелем, по крайней мере, как с человеком, в отношении которого не имеют никаких злых намерений. Солдаты расположились немного поодаль в траве и тоже принялись за еду. Несколько полицаев-усташей, спросив разрешения, потопали в село. Над головой звенели птицы, мирно шелестели листья дуба, тихо переговаривались немцы… А Рукавишников погиб… Какое-то глубокое чувство вины тлело во мне. Знал, что жить осталось немного. От коньяка к пуле фашисты переходят легко. И все ж я еще жил, я еще видел над собой небесную лазурь, слышал птичьи перезвоны, имел хотя бы мизерную надежду на спасение, а Рукавишников уже отошел в безвестность, стал землей. Сижу с этим болтливым офицериком в черном эсэсовском мундире, смотрю в его простодушные глаза и не могу поверить, что это он, ну пусть не он, а его зенитки сбили наш самолет, оборвали жизнь моего друга Сани, моего командира. Должен бы ненавидеть его, однако в душе было пусто. Мог бы выкинуть что-нибудь отчаянное, но не было сил. Что он все-таки хочет от меня? Почему так щедро разливает по стопкам свой коньяк? И в глазах его изредка мелькает какая-то напряженность, настороженность, словно не он будет сейчас допрашивать меня, а я должен выслушать его откровенную исповедь.
И тут офицерик становится серьезным. Опершись на локоть, он наклоняется ко мне всем своим худощавым телом, снижает голос до шепота:
— Будем говорить откровенно. Мы проиграли войну, но вы проиграли свою жизнь. — Эсэсовец подумал минуту, наморщил лоб. — Я не завидую вам. Как говорил когда-то мой отец, самые страшные мировые катаклизмы не стоят жизни одного человека. Человек — это мир со всеми его безумиями, радостями, богатствами, со всей роскошью и надеждами на будущее.
Он взял бутылку, но наливать не стал. Минута раздумий. Тяжелого воспоминания. Бледная рука с длинными пальцами прижалась к эсэсовскому мундиру с молниями в петлицах. Черный эсэсовский мундир, который давал право на все, который освобождал от чувства ответственности, наполнял душу ненавистью к людям. Оказалось, что офицерик был с родителями в Советском Союзе. Перед самой войной. Жил в посольстве у господина Шлифенбаха. Иногда ездил с отцом по стране. Чаще всего на нефтяные промыслы… Все делалось как следует, как должно было делаться перед великой кампанией. Война была бы выиграна. Но фюрер допустил несколько непростительных ошибок. Начинать наступление против большевиков следовало не позднее апреля, сразу же после того, как подсохли варварские русские дороги. Вторая ошибка фюрера — он снял с должности наимудрейшего стратега немецких вооруженных сил фельдмаршала Браухича, который настаивал на введении танковых дивизий Гудериана в Москву. Третья ошибка: летом сорок второго года они, немцы, должны были прорываться не к Волге, не рассеивать свои силы, не обольщаться индийскими богатствами и иранской нефтью, а обходить большевистскую столицу с юга. Одним словом, фюрер слишком положился на провидение и забыл об элементарных законах военной стратегии, которым нас учил еще великий Мольтке…
— Тот самый, который не советовал воевать против России, — продолжил я осторожно, начиная понимать, что немец ведет со мной опасную игру.
— Тот самый.
— Итак, была допущена еще и четвертая, самая роковая ошибка.
— Мы это поняли, но слишком поздно, — пробурчал немец. Его голос стал твердым, чуть-чуть угрожающим.
Я все больше подозревал, что ведется непростая игра. Обер-лейтенант (точнее, по эсэсовской терминологии, обер-штурмфюрер), казалось мне, специально затягивает нашу беседу, специально несет чепуху, ничего конкретного не ожидая от меня. Собственно, желая… иного. Я был ему нужен. Я должен был сыграть какую-то роль. Постепенно мне становилось ясно — какую. Да, да, курень, старик, мальчуган, партизаны… Ага, они могут появиться. И я тут. Вот что, должно быть. Я оставлен стариком, он приведет своих, и немцы их тут встретят. Мирная беседа на брезенте станет кровавым побоищем. Западня! Нужно вызвать к себе ненависть фашиста. Его намерение мне стало ясно. Как сказал Саня: «Кому-то нужно брать на себя самое трудное».
— Хватит! — произнес я тоном равноправного партнера и отодвинул подальше свою стопку. — Моя жизнь, как вы сказали, проиграна, так зачем разводить эту болтовню, пан оберштурмфюрер?
— Я понимаю вас. Вы хотите вызвать… то есть вы хотите спровоцировать меня на элементарный грязный допрос. И ускорить развязку.
— Да. Ускорить развязку. — Я скривил губы. — Если в ваши планы пыток пленного не входит и такой метод: убивать его медленным смакованием своей власти, неминуемой расправы.