Было еще светло. Дорога отсвечивала матовой белизной, чуть выше лес пересекал ее своей темной чертой. Они пошли вверх, но ноги скользили, и идти становилось все труднее. Им пришлось остановиться через несколько шагов. Тогда она прижалась к нему; и вдруг, словно этот вопрос уже давно занимал ее, спросила:
— Симон… Помните, вы мне сказали однажды, что мое материальное присутствие вредит другому?
— Я вам такое сказал?
Он вспоминал… Как он мог?.. Она в удивлении повернулась к нему. Никогда она не видела такого напряженного выражения на его лице. Возможно, впервые она была поражена красотой любимого человека; она ощущала его любовь, его мужскую любовь, ее мощь, это необычное смешение благоговения и властности; ей больше не хотелось этому улыбаться… Он набрал воздуху и выдохнул:
— Как же соприкасаются ваше тело и ваша душа, это невозможно выразить…
Сердце его колотилось; он был вынужден замолчать, так как от силы чувств у него перехватило дыхание; потом, почти шепотом, он выдохнул эти слова:
— Каждая линия вашего тела — это душа и мысль.
Он взял ее руку и поднес к губам, почти набожно. Руку Ариадны. Она была тонкой, удлиненной и чистой. Сквозь кожу просвечивали нежные лучики вен. Кровь Ариадны. Через эту руку он сообщался с ее телом; а через тело он сообщался с жизнью: кровь, оживлявшая ее, протекла через поколения мужчин и женщин, несла свои потоки через тысячи и тысячи людей, прежде чем влиться в восхитительное тело, бывшее сейчас перед его глазами, — но он не мог отделить души от этого тела, а ее душа, возвышаясь над этими заимствованными элементами, неспешно отделанными за века, была единственной в своем роде реальностью, в вере в которую он не мог себе отказать. И он не знал, прикасаясь к руке Ариадны, прикасался ли он к ее телу или к ее душе, но через нее он сообщался одновременно с тем людским потоком, в глазах которого индивидуальности ничего не стоят, и с той единственной душой, что парит над временем.
День медленно темнел, будто в него по капле вливали ночь; сама земля переставала быть материальной, а Большой Массив вдалеке стал похож на призрак. Иногда было слышно, как ворочается поток в своей темной постели — словно человек, мучимый бессонницей.
Симон услышал, как Ариадна прошептала его имя.
— Молчите, — сказал он, — молчите!.. Дайте мне смотреть на вас!
Он созерцал ее в тишине. Он думал: только ум разделяет, анализирует и сопоставляет. Но желание, влекущее меня к этому существу, взгляд, который я устремляю на нее, не разъединяют… Он оторвался от нее и закрыл глаза.
И в этот момент в голове у него пронеслась мысль о Массюбе. Массюб лежал в своей комнате, горя в лихорадке, лишенный всякой отрады. Он забыл о нем… Массюб был безобразным и очень страдающим больным, которого никто другой не мог как следует понять. Он сказал Симону за несколько дней до Праздника: «Все, что я сказал вам… не в счет… Забудьте!..» И Симон забыл — в объятиях Минни; он забыл о страдании, уродстве, величии Массюба.
— Вы заходили к Массюбу? — спросил он.
— Да… Сестра Сен-Базиль отвела меня к нему…
Она стояла в нескольких шагах от Симона, со спокойным, сосредоточенным лицом, не двигаясь; но ему больше не удавалось различить рисунок ее губ. У их ног, на дороге, начинали обнажаться камни, появляясь из-под снега. Они слабо сияли, потайным, немного влажным блеском.
— Что он сказал вам? — спросил Симон.
— Он не сводил с меня глаз. Он словно долго о чем-то думал; он, казалось, хотел заговорить, но и боролся с собой, чтобы промолчать…
— Ему, должно быть, хотелось задать вам немало вопросов.
— Я тоже так думаю. Мой приход, наверное, показался ему загадкой.
— Но, наверное, загадкой, какую приемлешь с радостью.
— Да. Он вдруг взял меня за руку, словно наконец понял, что я пришла с дружескими намерениями.
Симон на минуту задумался.
— Я ничего не мог, не могу сделать для него, — сказал он с сожалением.
Она молчала, так, словно ей еще было что сказать. Он спросил:
— И все?
— Да… Он только держал меня за руку какое-то время…
— А потом?..
— Ничего… Когда я уходила, он… он поцеловал мне руку — неловко, словно делал это в первый раз…
Симон испытал легкое потрясение. Ей с трудом удалось произнести эти слова. Ему показалось, что ей труднее далось признание, чем сам поступок. Впрочем… Он не думал, что у Ариадны, такой щепетильной по отношению к себе, такой тонкой, такой изысканной, хватит мужества… А у нее хватило: она взяла эту руку, которую он сам бы не смог взять без отвращения, эту вялую и беспомощную руку, оживила ее своими — она приняла его поцелуй!..
— Ариадна, — прошептал он в волнении. — Разве мог бы я в другом месте встретить женщину, пользующуюся своей красотой, чтобы дарить мужчинам покой?