Тогда они вошли. Это тоже было очень просто. Внутри было несколько вязанок хвороста и поленьев. Изнутри окошко стало совсем синим. Все было чисто и ясно. Дверь перед ними была раскрыта, и долго, не спеша, стоя на пороге друг подле друга, они смотрели в ночь.
Когда Симон окидывал взглядом свою прошлую жизнь, то видел, что она кончилась в ту ночь, когда он познал Ариадну.
От этой прошлой жизни еще оставалось несколько островков, бывших его радостями. Часто он говорил себе, что все радости жизни должны быть где-то соединены скрытой связью. И вот теперь он коснулся этой связующей нити, открыл далекую страну, откуда радости текли к людям, как питающие реки, и где было рукой подать до великой тайны — так близко, что, словно за легким занавесом, ощущалось биение невидимого сердца, задающего движение вселенной. Да, все мгновения, когда ему казалось, что этот занавес, отделяющий нас от другого края жизни, разрывается перед его глазами, все те минуты, когда близкое соприкосновение с природой так живо вызывало у него впечатление того, что он, наконец, посвящен, что открылась дверь перед неким великим откровением, — все эти минуты, эти порывы, эти радости возрождались в этом счастье и обретали в нем смысл: ибо он видел, что все они обращены к тому пылающему очагу, откуда била жизнь.
Он вспоминал — и с каким удивлением — о стольких часах, которые прожил вдали от солнца, занимаясь искусственными проблемами, блуждая в туманных умствованиях, во власти книг — тех книг, которые, изучая другие книги и манеру, с какой эти книги толковали более древние книги, ставя перед собой, таким образом, все более и более удаленную и все более и более узкую задачу, доносили лишь тусклый, угасающий отблеск жизни, картину, лишенную как мечты, так и реальности. Да, все это прошлое было похоже на слезшую старую кожу, обнажившую его перед небом. Оказавшись один рано утром на каменистой тропинке, где его только что покинула Ариадна, когда деревья одно за другим просыпались ото сна, а из-под облаков, испаряющихся в провалах лощин, понемногу появлялся совсем новый пейзаж, и понимая, что в нем не осталось более ничего от того чувства странности, которое иногда внушала ему природа, и что более нигде вещи не питали к нему ни малейшей недоброжелательности, Симон вдруг остановился и, подняв глаза к горе, глядя на стену жесткой и чистой скалы, с вершины которой на него снизошло столько счастья, долго вдыхал воздух… «Жизнь, — сказал он себе, — нет, жизнь — это не идея!..»
И теперь он дал наполнить себя той радости, что словно возвращает человека к его истокам и которая, действительно, возвратила его к истокам всего, словно он и не жил никогда; она вернула ему утраченную девственность: ибо эта ночь уничтожала все остальные, и он теперь был уверен, что любая радость могла так же возродиться из пепла, а любое деяние могло вновь возникнуть в своей новизне из глубины человеческих ночей… Он чувствовал в себе силы сотворить мир. И с невыразимым волнением думал, что любовь — действительно акт созидания, и что эта ночь, возможно, стала первым этапом на пути создания человека.
Мир выходил из этой ночи слитым воедино, как и он сам. Все враждебные силы, все доныне разрозненные части, все, что до сих пор было раздором, ссорой, неповиновением, отрицанием, теплом и холодом, телом и душой, водой и огнем, истинами, борющимися с противоположными истинами — все это сливалось, объединялось в несравненном согласии. Все пустоты заполнились: мир повсюду был полон. Со всех сторон Симон словно видел руки, подающие ему знак… И даже эти книги, недостаточность которых он признавал, — он знал, что теперь мог бы к ним вернуться: ему больше не требовалось защищаться от них, он больше не рисковал стать их жертвой. Ощущение собственной силы обязывало его на все смотреть с любовью.