На улице по-прежнему была плохая погода. С рассвета растекался туман, подталкивая легонько свои волны одну к другой, с упрямой мягкостью поглощая корпуса и пристройки. Симон, лежа одетым под одеялами, следил из глубины комнаты за этим парадом медленных вязких клубков, которые, разворачиваясь с конца луга, коварно разрастались вокруг дома и время от времени открывали в зеленом просвете даль неразличимого пейзажа, съедаемого гримасничающими рожами и белесой слюной. Напрасно молодой человек пытался разложить этот огромный, постоянно рассыпающийся пасьянс. Никогда раньше он не видел чередования похожих дней в самой середине лета; это был удар по общечеловеческой старой и надежной привычке: рассматривать каждое время года как особую пору, когда полагаются определенные атмосферные условия, определенное качество неба и счастья. Со времени его прибытия в это мрачное место природа демонстрировала ему лишь эту озабоченную свору, эту унылую кавалькаду, эти бледные эскадроны, которые словно решились все смести со своего пути. Едва окрестности открывались после одного налета, как вдалеке формировался другой батальон; луг, леса, дом исчезали под этим безумным кортежем, в этой сумасшедшей процессии, ледяном и смехотворном шабаше. Облака появлялись одновременно из неба, земли, самих скал. Одни носились над самым лугом, как барашки, раздувались, подходя поближе, трясли кусты, деревья, кувыркались, затем бросались во все щели фасада, лизали тела людей маленькими движениями, кончиками заледеневших языков. Другие, напротив, обрушивались с неба, развертывались в развевающиеся шарфы, теряли лоскут, подхватывали другой, сносили на ходу ель, букетик буков, затем вскакивали на дом. Еще одни, продравшись сквозь леса, являлись жалкими и нечесанными; мимо проплывали их растрепавшиеся, невесомые кудри, которые робко поглаживал ветер. Два-три заблудившихся барашка, теряя шерсть, ища дорогу, на мгновение сверкали на сером фоне стада яркой белизной; но с земли поднималось чудовище и проглатывало их в один присест. Поодаль образовывались маленькие кучки, затем они вдруг объединялись в огромную стаю, под напором которой рушилось все здание, будто его сметало. Все формы, за которые мог зацепиться глаз, снова превращались тогда в ничто, и у Симона возникало впечатление, будто сама пустота набрасывается на него.
Случалось, что сквозь толщу тумана время от времени проявлялся бледный диск, который тоже немедля погружался в этот жидкий движущийся мир, затапливавший все, даже солнце. Это был словно последний проблеск затопленного сознания, пытавшегося выстоять, подмять под себя мутный мир, подавлявший его. Симон, которого холод пронизывал и под одеялами, с недоверием изучал сквозь прутья балкона этот ускользающий горизонт и чувствовал, как в нем растет нестерпимая потребность в свете и чистоте. Но он тоже был потоплен, обезоружен. Подземные силы словно завладели его жизнью, и он с каждым днем скользил к тому моменту, когда та малая часть сознания, что еще ему оставалась, станет наконец для него бесполезной.
С кем поговорить посреди этой пустыни?.. На лестничной площадке Симон встречал закутанных в халат незнакомцев, которые изучающе разглядывали его, как разглядывают всех новичков. У них был такой вид, словно они наслаждались необъяснимым благополучием, которое, впрочем, не передавалось другим, и принимали свою жизнь без удивления. Симон перекинулся с ними несколькими словами. Они пользовались таинственными терминами, смысла которых он не улавливал, но которые, по-видимому, доставляли им подлинное удовольствие. Для них болезнь была чем-то вроде тайного общества, некоторого клана, если не сказать привилегии. Она содержала в себе замкнутый словарь, язык sui generis[10]. Эти незнакомцы отпускали шутки, не смешившие Симона. Но большинство было особенно озабочено тем, мог ли он быть четвертым в бридж, и ожиданием вечернего часа, когда по радиоприемнику передадут отчет о последних скачках или последнем матче.