И, подбежав к одному из стульев, колотит по нему кулаком. После таких его экзерсисов остаётся груда разбитой мебели, так что приходится звать столяра. В этом же ключе выдержаны такие казарменные герои, как «отчаянный фронтовик» штабс-капитан Свиньев, полковник Курятников, учитель пения с замашками заправского садиста Федоренко и др. Изредка среди воспитателей попадались и гуманные люди, как, например, учитель Андреев, но их выживали или сживали со света.
Были среди кантонистов и бунтовщики, но их забивали или доводили до петли. Особенно тяжко жилось в этой живодёрне новобранцам-евреям. На одном смотре недовольный Мамаев жалуется инспектору: «Мы все обижаемся, зачем приневоливают еврейчиков креститься». И рисует картину их физических и нравственных истязаний: «Узнаёт, например, начальник, что завтра прибудет партия еврейчиков (а их прибывает раза три в год по сто или по двести), и сразу шлёт унтер-офицеров стеречь их хорошенько, не подпускать к ним близко никого из солдат-евреев. Приведут их в казармы, загонят в холодную комнату, без кроватей, без тюфяков; всё, что у них найдётся съестного – отнимут, и запрут их под замок. И валяются они на голом полу, стучат от холода зубами и плачут целые сутки. Наутро придёт к ним начальник, за ним принесут туда несколько чашек щей, каши, каравая три хлеба и десятки пучков розог. Что за люди? – крикнет он, будто сам не знает. – Жиды, – ответит ему фельдфебель. – Как жиды? – закричит он во всё горло. – Откуда они взялись? Ножей, топоров сюда, всех перережу, изрублю на мелкие кусочки: жидов мне не надо; в огонь, в воду всех побросаю; жиды продали Христа, прокляты Богом – туда им и дорога!» Те, известно, пугаются, а ему только этого и надо. – Эй, ты, поди сюда! – зовёт он того из еврейчиков, кто трусливей выглядит. «“Кто ты?” – “Еврей” – “А, еврей, ну, хорошо… Желаешь креститься, а?”. Тот молчит. “Выбирай любое: или говори “желаю” и иди вон в тот угол обедать, или, если хочешь, раздевайся. Всё долой с ног до головы! Запорю!” Голод, как известно, не свой брат, розги – страх, ну, и отвечает “желаю” и идёт есть. А кого ни страх, ни голод не берёт, тех через три четвёртого дерут, морят голодом, в гроб, можно сказать, вгоняют. А крещёные нередко по три месяца не могут запомнить, как их зовут по-русски, а молитвы выучат разве только через год».[4]
Страшен рассказ еврея Бихмана о том, как его в 11 лет схватили, потащили в острог, сковали вместе с другим евреем и доставили с партией грязных, заеденных вшами, в заведение, где их насильственно окрестили. «Кто теперь приласкает меня от души, кто приголубит? Мать, что ли, да жива ли она? Где она, да и приголубит ли она меня, крещёного? Ведь крестился, значит от родных отступился… Вот этаким путём душа моя изныла. Житья нету. Я руки на себя наложу», – так говорил юноша, удавившийся потом на полотенце в клозете. «Нарочно, шельмец, испортил новое полотенце, – отозвался о смерти кантониста фельдфебель, – а оно ведь казённое, за него каптенармус житья не даст»…
Саранчев несколько раз перечитал рукопись «Многострадальных», внося в неё стилистические коррективы, наконец, остался доволен текстом и даже похвалил Виктора, сказав, что получилось сильно и весьма выразительно. «Не смотри сентябрём, – ободрил он Никитина, – непременно попробуем напечатать!» И вот наш герой с рекомендательным письмом Саранчева у знаменитого профессора-историка Николая Костомарова (1817-1885). Дрожащими руками Никитин подал ему рукопись, которую тот проглядел.
– Это ты про кантонистов написал, – отозвался он, – вполне современная тема. Кантонистская школа была, помню, и в Саратове, где я долго жил и слыхал про неё много дурного… Я отрекомендую тебя одному из редакторов «Современника», куда это, как я полагаю, подходит, а он, Чернышевский, человек с отзывчивой душой, – выдвинет тебя, если твоя работа ему понравится… он ценитель хороший, беспристрастный.
– Милости прошу сюда, – встретил в тот же день гостя Николай Чернышевский (1828-1889). – Положите сюда на стол вашу рукопись… Расскажите мне вкратце, где и чему вы учились, давно ли на службе, где служите, и что побудило вас в тяжёлом солдатском положении заняться сочинительством.
Когда же Виктор ответил на вопросы Чернышевского, тот сказал:
– Коль скоро вы протянули такую суровую лямку, то из вас может выйти дельный человек.
Вдруг вошёл без доклада высокий серьёзный мужчина в очках, с бородой, как у немецких пасторов, и отрекомендовался Николаем Добролюбовым (1836-1861). Как оказалось, он знал крёстного Никитина, ибо был сыном протоиерея Покровской церкви Нижнего Новгорода.
– Итак, бывшие: я – семинарист, а вы – кантонист, вот где встретились. Так будемте вместе сбирать в наше ополчение, по примеру нашего предка Минина, – весело сказал он Виктору.
Открылась дверь, и на пороге появился пожилой высокий господин с французскою бородкой, истомлённым, добрым лицом и сиплым голосом. Оба встали и поздоровались с ним, как младшие со старшим – почтительно, и называли его Николаем Алексеевичем.