Этим же объясняется и состав персонажей, который кому-то может показаться странным или спорным. Я и не думал претендовать на полноту в духе издания Черейского. «Силуэты» это не справочник, а сборник эссе. Я исходил из того, что́ интересно мне, что казалось мне не столь сильно затасканным в литературе о XIX веке, что забылось, что не у всех на слуху, следовательно, я избирал «второстепенных» исторических героев — не с точки зрения их объективной исторической значимости, но исходя из некоего усредненного сегодняшнего восприятия. Конечно, я могу ошибаться, но думаю, что Кошелев или Костров известны гораздо менее Крылова или Карамзина.
Впрочем, читатель найдет в книге и хорошо знакомые имена, очерки о ближайших пушкинских друзьях, и вполне естественно, что именно к ним могут возникнуть наибольшие претензии. В этих случаях трудно избежать повторения общих мест и избитых истин, хотя я брался писать эссе, когда мне казалось, что могу найти если не новую мысль, то хотя бы свою интонацию. Насколько мне это удалось — судить вам.
Александр Александрович Алябьев происходил из древнего дворянского рода. Его отец, сенатор, президент Берг-коллегии и главноуправляющий Межевою канцелярией дал ему хорошее домашнее образование, которое затем Алябьев продолжил в Московском университетском пансионе. Во время войны 1812–1815 годов он служил в гусарах, был награжден и в 1823 году вышел в отставку в чине подполковника. Алябьев не получил специального музыкального образования, был дилетантом, но музыку начал сочинять рано. В двадцатых годах он уже достаточно известен как автор романсов «Вечерком румяну зорю», «Соловей» и других, писал музыку к водевилям, а в 1822 году в Большом театре в Петербурге состоялась премьера комической оперы Алябьева «Лунная ночь, или домовые», которая, впрочем, в репертуаре не задержалась.
Тем не менее Алябьев сочинять продолжал, как самостоятельно, так и в сотрудничестве с другими композиторами, — Верстовским в частности, — оперы и водевили его ставились на московской сцене. Но в 1825 году, как раз когда в Москве шла опера-водевиль «Забавы Калифа или шутки на одне сутки», музыку к которой Алябьев написал в сотрудничестве с Верстовским и Шольцем, он был арестован по делу о нанесении им побоев помещику Времеву у себя в доме во время азартной карточной игры, после чего через три дня Времев скоропостижно скончался — по заключению врачей от насильственного разрыва селезенки. На суде не было доказано, что смерть Времева произошла от побоев, однако факт азартной карточной игры и избиения Времева был установлен.
Высочайше утвержденным 1 декабря 1827 года мнением Государственного совета Алябьев был лишен чинов, орденов, дворянства и сослан в Тобольск. Впоследствии случай этот описал А. Ф. Писемский в романе «Масоны», выведя Алябьева под более чем прозрачной фамилией Лябьев. Через несколько месяцев Алябьева помиловали, но ему был воспрещен въезд в столицы. Запрещение было снято лишь в 1840 году.
В ссылке Алябьев занялся сочинением военной и церковной музыки, хотя его церковные сочинения в церковно-певческую практику не вошли. Он остался светским композитором. Вернувшись в Москву, Алябьев продолжал пользоваться большой известностью. Круг знакомых его был весьма обширен, в него входили писатели, художники, поэты. Лев Толстой, рисуя в «Детстве» портрет своего отца, говорил про него, что он «любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепиано, романсы приятеля своего Алябьева».
К Алябьеву нередко обращались с просьбами принять участие в благотворительном вечере или написать по какому-нибудь случаю романс или хор. Например, для концерта в пользу нищих Алябьев написал гимн благотворительности на стихи Федора Глинки. Сочинял он и оперы, но, безусловно, наибольший успех имели его романсы (их насчитывается более ста), которые охотно исполнялись и профессионалами и любителями и надолго пережили свою эпоху.
«Для того, кто хоть один раз видел ее, трудно было вообразить что-нибудь милее и привлекательнее. Высокая ростом, стройная, несколько худощавая, она была чрезвычайно грациозна, и все движения ее, быстрые, небрежные, никогда не лишенные благородства и живописности, были прелестны. Цвет ее лица был бел и бледен, но оживлен; волосы темные и что французы называют riche chevelure. Руки маленькие, а перед ножкой преклонился бы сам Пушкин. Главное же очарование ее находилось в глазах, какого-то неопределенного цвета, темно-голубоватого, беспрерывно блиставших, как два огонька, и взгляд которых мог изобразить по воле все, что хотел; а также и в улыбке, в которой было так много ума и какая-то особенная прелесть. Наконец, голос ее при самом чистом и внятном выговоре имел что-то мелодическое и, невольно проникая до самой глубины сердца, довершал очарование, от которого тому, кто раз под него подпадал, освободиться было совершенно невозможно, даже не хотелось…»