Мыслительный аппарат изливался ядом отчаяния. Грених глотал стакан за стаканом. Его душили поруганные идеалы, невоплощенные мечты, необходимость жить в мире, где все будто в кривом зеркале, и конца и краю не было этому странному сну, который, сжав зубы, приходилось терпеть. Ему было наплевать на себя, он жил, как машина, доведя согласие со всем до абсолютного автоматизма. На войну? Пожалуйста! Резать трупы в морге? Сколько хотите! Еще студентов на хвост? Да хоть весь университет! Включить в лекции коммунистическую идейность? В этом он был как Кошелев, который присыпал красногвардейцами свои романы про упырей – да пусть вся теория судебной медицины из одной идейности этой чертовой и состоит!
Но теперь у него была дочь. Что делать с ней? Чему ее учить? Куда вести? Какой пример подавать?
Одному богу известно, каким еще жестокостям могла она подвергаться, брошенная на произвол, всеми покинутая, какими обидами ее душу неокрепшую истязали, отчего она теперь с таким изломанным характером до скончания своих дней проживет. Искалечили девочку, навсегда оставив ее душевным уродом. И это уродство не поправить ни хирургией, ни психиатрией, ни гипнозом. Нет лекарства, нет пилюли, нет терапии от памяти! Это уродство из тех незаживающих язв, которые будут вечно гноиться. И сколько таких изломанных душ по стране!
Пребывая мыслями в темных подвалах своего воображения, которое с изуверской ясностью рисовало детство девочки, Грених не сразу заметил, что напротив него подсел некто в черном и давно что-то рассказывает, услужливо подливает, теребит рукав, в попытке обратить внимание на себя.
– Вы ведь недоговорили, товарищ профессор, был ли он отравлен? Неужели стрихнином? Но мне думается, он сам у него стянул… снотворное какое-нибудь. У Зворыкина каких только медикаментов в шкафах нет, и все на виду, при раскрытой двери, а его самого вечно в лаборатории не бывает.
– В какой еще лаборатории? – еле соображая и злясь, что его выдернули из дум, спросил Грених. Сквозь винный туман и едва проступающую картинку заброшенной деревеньки с мрачным лесом и разгромленным поездом наконец удалось разглядеть Зимина. Тот тяжело опустил локти на стол, навалившись на край грудью, наклонился к лицу и, обдавая тяжелым запахом застойной желчи, продолжал говорить и говорить. В бегающих глазах проносились облачка тревоги.
– …Он ведь не такой на самом деле. Все это его позерство. Иные литераторы отчасти хорошие актеры, выдумщики. Уж коли полжизни прокручивать в голове по многу раз разнообразные сюжеты, сцены, диалоги… умение это просачивается в жизнь и становиться частью характера и души.
– Чего? – скривился Грених. Ему показалось, что он бредит, а Зимин явился в пьяном угаре. Нет, как же это гадко с его стороны – напиваться самым что ни на есть грязным и низким образом. Такого с ним не было со времен службы в Басманке. Но он не просто работал в морге, он в нем жил – хочешь не хочешь, начнешь потихоньку спиваться.
– Он не должен был умереть, понимаете! – выдохнул секретарь. – Он и не умер. Всегда это было с ним. Он ведь всегда просыпался, проснется и ныне… Я вам говорю! С пеленок его знаю. Но никто не верит… а так, лишь смеются, предполагают. Это не шутки, товарищ профессор. Я за одно только боюсь, что он сам все это выдумал.
«Какой разговорчивый, а ведь давеча из него и пары слов было не вытянуть», – пронеслось в голове.
– Скажите же что-нибудь, Константин Федорович!
– Что сказать?
– Что он может еще очнуться.
– Может, и очнется. Я не знаю, Дмитрий Глебович, я не Господь Бог.
– Одна на вас надежда. Никто здесь ничего сообразить не может. Полгорода говорит – живого хоронят, полгорода не верит в эту вашу нарколепсию, а архиерей… зачем же он торопится? Зачем? Ведь тоже его давно знает… Уже отдал все распоряжения для погребения. Он, конечно, велел гроб из тонкого дерева сколотить. А коли он и вправду поднимется?
– Ну так и прекрасно!
Зимин покачал головой, достал из-за пазухи очередной порошок и проглотил его, страшно поморщившись, потом схватил стакан и нервным движением опрокинул портвейн в горло.
– А коли не встанет, тогда что?
– Значит, был труп.
– А эксгумацию нужно будет делать? – спросил секретарь.
– Еще чего не хватало – эксгумации! – медленно, чтобы речь не заплеталась, выговорил Грених. – Я и так здесь на лишние сутки задерживаюсь, третий дилижанс с два часа как укатил. Отпуск на будущей неделе кончается.
– Думаете, все ж будут вскрытие производить? – Зимин будто и не слушал. – Тогда напрасно надеетесь – никто вас не отпустит теперь. И вот зачем, скажите на милость, хоронить тогда сейчас? Зачем архиерей так торопится? Ведь даже вы, товарищ профессор, отказались диагностировать смерть. Нечисто дело, ох, нечисто. Его уже в церковь перенесли. Лежит весь белый, рот приоткрыт. Поднимите его, а! Ну нельзя все в таком виде оставлять.
– Я не бог и не волшебник. Как я вам его подыму?
– Вы – доктор, вам виднее. Другие поднимали. Лекарствами, пилюлями.
– Дмитрий Глебович! Ну образованный ведь человек, что за темные предрассудки! И вообще, и не доктор я вовсе.