– А ну прочь все отседова! – взвизгнул чистый детский голосок, заставивший Грениха быстро вернуться к жизни. Ах, он позабыл о дочери, опять она где-то пропадала и невесть чем была занята.
Кошелев оскалился, засмеялся. Пустые глазницы, казалось, загорелись страхом.
– Прочь, я сказала! – Майка тоже осклабилась и зашипела, как кошка. Вдруг ее шипение стало очень громким, прямо оглушительным. Она начала расти в размерах и извиваться, словно в нее вселился демон, зубы стали выдаваться острыми клыками, лицо вытянулось и потемнело, покрылось черной шерстью.
Через мгновение на Кошелева бросилось небывалых размеров чудовище. Огромная туша черной кошки пронеслась над кроватью, на какое-то время загородив собой почти всю комнату. Раздалось громкое хлюпанье, скрежет, хруст ломающихся костей. Черное чудище уволокло Кошелева в угол и исчезло. Потолок теперь изогнулся и был густо расписан фресками. На Грениха сверху умильно глядели вытянутые лики святых в разноцветных хитонах и с нимбами над головами. Вместо люстры – световой барабан, сквозь оконные проемы едва просачивается дневной свет – серый, тусклый, со свинцовым отливом. Наверняка опять скоро будет дождь.
Вновь предприняв попытку повернуться на бок, он вдруг уткнулся взглядом в белый глазет. Кровать как-то неестественно сузилась, кругом возникли цветы. Руки сложены на груди, в пальцах иконка, плечам и голове тесно, повернуться некуда, ноги упираются в узкое, как водосточная труба, изножье. На стенах высокие иконы. Дрожащий, желтый свет свечей оживляет на лицах святых улыбки. Он наблюдает собственные похороны… Как это было с Кошелевым!
– Говорят, любые беды отводит одна такая иконка, – наклонился над профессором начальник милиции, поправив образок на груди Константина Федоровича.
Мимо прошествовала в белых одеждах фигура преосвященного Михаила, расписанная знаками крестов, изображениями серафимов, с деревянной панагией на груди. Святой отец махал кадилом и продолжал петь. Но то уже были не слова отходной.
– Боже духов и всякой плоти, смерть поправший и диавола упразднивший, и жизнь миру Твоему даровавший! Сам, Господи, упокой душу усопшего раба Твоего Константина…
С криком отчаяния Грених открыл глаза. Взгляд уперся в расчерченный прямоугольниками дневного света, льющегося из окна, потолок – серый, с причудливым орнаментом фестонов по углам, местами обсыпавшихся, с маленькой розеткой. Фрески исчезли. Скосил глаза, тотчас отозвавшиеся болью, будто в них кто песка насыпал, глянув вправо, – куцые изумрудные занавески, налево – дверной проем, ведущий в общую комнату. Нет ни Кошелева, ни архиерея, а сам он в гостинице.
– Ну и приснится же, – с облегчением вздохнул Грених, потянувшись к голове, на которой лежало что-то мокрое, горячее и пахнущее уксусом. Отбросив запашистую тряпку, он с облегчением повернулся наконец на другой бок, глаза закрылись сами собой. Если не помер, значит, организм яд переработал, стало быть, промывание желудка, на которое Грених не возлагал особых надежд, все же помогло.
Потом он несколько раз просыпался, видя рядом то Майку, протягивающую ему стакан с водой, то Плясовских, качающего головой, то Марту, поправляющую одеяло, то Вейса, который принес тарелку бульона и что-то наставительно говорил. Наверное, по-немецки, потому что Константин Федорович ни слова не мог разобрать, хотя учил немецкий еще в гимназии. Раза четыре Грених просыпался ночью, столько же днем.
Наконец очередное его пробуждение стало более осмысленным, нежели все предыдущие.
В изголовье сидела Майка и, вооружившись еловой веточкой, дразнила нос Константина Федоровича острыми, едко пахнущими хвоей иголками. Теперь понятно, почему пробуждение стало осмысленным – Грених раз десять чихнул и на одиннадцатый распалился молчаливым гневом. Открыл глаза и стал изо всей мочи тереть лицо.
– Ну хватит спать, – буркнула девочка. – Уже четыре дня спишь. Тут столько всего произошло.
Константин Федорович с трудом приподнялся, оглядел свои измятые брюки и рубашку с кровавыми пятнами на расстегнутом рукаве. Так он и проспал все эти дни. Со вздохом сожаления посмотрел на дочь.
– Ты опять что-то подожгла? – спросил он охрипшим от сна голосом.
– Это мелочи! А вот у председателя горе похлеще.
– Что? – выдохнул профессор.
– Приказал долго жить дядька.
Грених не ответил, скривившись так, будто ему чудовище из сна вырвало с плотью и кровью селезенку, опустил ноги на холодный пол, сел, уронив локти на колени.
– У него были все шансы, он мог поправиться… – прикрыл он глаза ладонью. Жестокое, холодное чувство стыда сжало сердце. Оставил помирать!
– Не вышло. Уж и похоронили.
Стыд всадил в перикард еще пару холодных ударов. Грених обхватил голову руками, уставившись в затертые доски пола.
– Офелию помнишь? Вдову, – продолжала сыпать новостями Майка.
– А она что?
– Съехала куда-то. Сбежала. Дмитрич, бойкий старик, за денщика который, дернул следом, сказал в Грязовец, к родне, – продолжала Майка. – А это, знаешь, что значит?
– Что?