Каждый год настоящим кошмаром для Фавиолы была осень, когда поступали новые книги. Начало третьего тысячелетия принесло с собой такой книжный наплыв, что в маленьких магазинах не знали, где их размещать. В сентябре-октябре выходило из печати около девяти сотен новых наименований, по большей части романы. Фавиола плакала, когда из издательств прибывали пачки с новинками. Где их разместить? Как втиснуть на и так уже битком набитые стеллажи? Как решить, самолично, какие книги убрать со стеллажей, чтобы освободить место для вновь прибывших? А главное, как отослать обратно по издательствам, на изничтожение, сотни непроданных книг? И все же книжным магазинам выбирать не приходилось. Каким-то книгам предстояло
— Освободите мне склад.
И сердце у нее обливалось кровью.
Между мертвой книгой и мертвой книгой, которую изымали из природы, была большая разница. Ликвидацию мертвых книг Фавиола переживала как трагедию. Она ни секунды не думала о людях, которые написали эти книги, они не существовали для Фавиолы. Но ее пробирало насквозь от залежей энергии и надежд, скопившихся на страницах, пусть даже их авторы были несчастными графоманами, нарциссистами второй руки, неспособными написать толково хоть строчку или без напыщенности пересказать хоть один день из чьей-нибудь жизни.
Часто, после наших ласк, Фавиола примащивалась у меня на груди и задавала мне все тот же и тот же вопрос:
— Зачем вы пишете? Чтобы прогнать смерть, так?
— Да, — отвечал я, — чтобы прогнать смерть.
— И что, получается? Получается ее прогнать?
Как хороша была Фавиола, когда она задавала мне эти вопросы! Еще больше она нравилась мне тем, что не отказывала мне в любви, когда у нее была в гипсе нога или рука. А может, она не отказывала мне в любви как раз из-за этих гипсовых рук или ног. Так или иначе, каждый раз, как мы любили друг друга, у нее в душе наступала полная тишина, и тогда я слышал вопросы, которые она задавала как бы сама себе.
— Почему люди пишут теперь только для того, чтобы отогнать смерть? Почему никто больше не пишет, чтобы другие порадовались на его истории? Почему люди так рьяно пишут вместо того, чтобы
Я не знал, как ответить ей на все эти вопросы, потому что чувствовал себя виноватым. А поскольку она жестикулировала всякий раз, задавая очередной вопрос, я довольствовался тем, что время от времени осаживал ее, конечно, не переходя на «ты»:
— Лежите смирно.
28
«Неудавшийся писатель множественного происхождения». В этой формуле, которой мсье Камбреленг характеризовал старого господина с бабочкой, не было ничего уничижительного. Мсье Пантелис действительно имел «множественное происхождение» и не имел ни одного родного языка. Разнообразие корней его не слишком беспокоило. Он родился в Александрии, сразу после войны, от страстного союза армянина и гречанки, отец торговал строительным лесом, мать была из семьи скромного фрахтовщика. Со стороны отца в нем было несколько русской крови, а со стороны матери — несколько еврейской.
В первые годы своей жизни Пантелис говорил по-гречески, по-армянски и еще по-арабски. Этот последний язык просочился ему в голову сам собой, во время игр с детьми на улицах Шетби, квартала, интересного для него в первую очередь своими кладбищами. Удивительным образом в городе с таким смешанным населением возникло множество раздельных кладбищ: греческое, коптское, английское, еврейское, мусульманское… В 1952 году, когда, в результате государственного переворота, к власти пришел Насер, семья решила уехать в Америку. Семилетний Пантелис стал учить английский с первого дня, как пошел в школу. Но Америка оказалась неблагоприятной для супружеской жизни его родителей, и через несколько лет они развелись. Мать взяла ребенка и вернулась в Европу, только обосновалась не в Греции, а в Стамбуле, где у нее был брат, который владел двумя нефтеналивными судами и прекрасной виллой с видом на Босфор. Пантелис научился по-турецки от прислуги и от служащих, работавших на фирме его дяди. Но потом мать снова вышла замуж — за итальянца, который трижды разводился и обожал гречанок. Он увез ее на Сицилию. В Палермо Пантелис учил итальянский, но ходил во французский лицей. Ребенок, который знает семь языков, должен стать дипломатом, твердила ему мать, и она добилась для него стипендии от греческого правительства, хотя он никогда не жил в Греции, на учебу в Париже. Однако в Городе огней Пантелис понял, что у него не лежит душа ни к юриспруденции, ни к политическим наукам. Так что он записался в Сорбонну на то, что казалось ему попроще и полегче, — на филологию.