Случалось, что я встречал Угарова и другим — озабоченным, хмурым. Случалось и так, что я его и вообще по нескольку месяцев не встречал. Как-то мы даже полгода не виделись: то я был в командировке, то, как затем выяснилось, он ездил в санаторий, потом я заболел, а потом… А бывало и так, что мы видели друг друга только издали. В спешке. Я, конечно, спешил, а не он. Он сделает, бывало, шаг ко мне, а я бегу, потому что опаздываю. Он мне помашет рукой, а я и этого не успеваю сделать. И разговоры у нас были разные — и короткие и долгие. Бывали и такие: «Здравствуйте, как жизнь идет», и тут же «Пока. До свидания». Бывали и долгие — часа на полтора, на два. О чем же мы говорили? Да обо всем. И о той, давно минувшей войне. И об этой, что нынче во Вьетнаме. И о видах на урожай. И о ценах на рынке. И о нашем бывшем почтальоне, который в пьяном виде, «где-то он накачался спозаранку», потерял или выбросил всю утреннюю почту. Словом, обо всем на свете мы говорили, только о Юре Топоркове между нами не было никакого разговора. Бывало, что я уже решусь: «Скажу», но тут обязательно что-то помешает. И я втайне (от самого себя втайне, что ли? От разума своего? От совести своей втайне?) радуюсь этому — потому что чаще всего мне не хочется говорить с Угаровым о Юре Топоркове. И я оттягивал этот разговор сколько мог, и оттянул — несколько лет прошло, прежде чем однажды он возник. Сам собой как-то возник. Но об этом разговоре чуть позже. А сейчас мне все же хочется вспомнить и записать хоть что-то из того, о чем мы говорили с Угаровым после той первой, послевоенной встречи в пивном баре. Разговаривали ведь. И не раз и не два. А вот о чем? Хочу вспомнить и вот так сразу ничего вспомнить не могу. Разве что это…
…Мы сидим в скверике перед нашим гастрономом и дышим свежим воздухом, то есть курим. Благо сигарет у нас много — только что мы купили в гастрономе по блоку «ВТ». Про запас. Вот и дышим. Ну, а скверик для этого весьма и весьма приспособлен — у скамьи, на которой мы сидим, с двух концов стоят урны для окурков. И так у каждой скамьи по две урны. Вместительных. Массивных. Из бетона. Впрочем, здесь все из бетона — и скамьи, и плиты у нас под ногами, и фигуры каких-то зверей, кажется, львов у бассейна, и самый бассейн. Воды в бассейне пока нет, и он пока тоже «работает за урну» для тех же окурков и яблочных огрызков. Плохо, должно быть, приходится деревцам в этом скверике от бетона и табачного дыма. Деревцам плохо, да и людям, по-моему, не лучше.
Некоторое время мы курим молча — дегустируем ароматный болгарский табак.
— Ты чего морщишься? — спрашивает Угаров. Он уже давно, пожалуй, с год, обращается ко мне на ты. Он ко мне на ты, а я к нему на вы. И он принимает это как должное.
— Почки, — отвечаю я.
— И давно они у тебя?
— Давно. С тех пор, как стареть начал.
— А ты не поддавайся старости. Мне вот уже за шестьдесят, а я не поддаюсь.
— Вы у нас молодец.
— А ты разве не молодец? Еще какой молодец. Да ты лучше голову подними выше. Еще выше! Вон видишь, как тебе та молоденькая дамочка улыбается?
— А почему вы решили, что это мне? Спорим, что это она вам улыбается. Спорим? Сейчас я у нее спрошу.
— Сиди!
— Сижу. Но вы только поглядите, какие она вам сигналы подает.
— Все ехидничаешь, Медведев, все насмешничаешь. И не стыдно тебе?
— Простите, Николай Петрович. Я просто забыл, что такие дела вас никогда не интересовали.
— Это почему же никогда?! Откуда ты взял, что никогда? — Я чувствую, что он сердится, но именно чувствую, а не вижу — ни голосом, ни лицом Угаров этого не выдает. — Ничего ты не понимаешь, Медведев, а болтаешь черт-те что.
Я и сам понимаю, что это действительно болтовня. И еще я понимаю, что, поскольку разговор наш так повернулся, насмешничать сейчас глупо. Ну ладно, насмешничать не буду, а от разговора не уйду, пусть знает, что я об этом думаю.
— Вы не сердитесь, Николай Петрович, я ведь ничего плохого не говорю. Просто вспомнил, каких вы строгих правил… Нину вспомнил.
— Нину? Какую еще Нину? — недоумевает он. Ненаигранно, по-настоящему недоумевает, потому что я произнес имя, только имя, а оно одно ничего не говорит, ни о чем не напоминает. И я напоминаю:
— Она санинструктором была у вас в батальоне.
— Санинструктором? Ну, так бы и сказал.
— А я сказал. Ведь ее Ниной звали?
— Ниной, конечно. Нина Алексеевна Кочина. Напрасно ты думаешь, что у меня память плохая. Я своих хорошо помню. А таких, как Кочина, тем более. Хорошая это была девушка — многих она спасла, смелая.
— И красивая.
— Да, красивая.
— Значит, она вам нравилась.
— Нравилась? Может, и нравилась — я ж говорю, красивая была девушка и смелая. А точно не скажу, Медведев, — забыл.
— Как так забыл?
— А так — забыл и все. И ничего удивительного нет в этом. И ничего плохого. Когда только нравится — это не серьезно, Медведев. Сегодня нравится, а завтра уже разонравилась. И как видишь, тут же забывают. Не про человека забывают, а про это самое — нравилось. И правильно. А вот когда любовь, когда настоящая любовь, ее до самой смерти помнят.
— Вы говорите так об этом, Николай Петрович, будто…