— Ему даже ставку приличную не успели тогда установить, — вздохнув, сказал директор. — Ну, а потом, извините, уже не за что стало повышать Елизару Матушкину ставку, не за что стало награждать… Что-то случилось с этим ярким артистом — стал он повторяться, робеть, блекнуть стал… Были, разумеется, на то причины, без серьезных причин такое не случается. Но, опять-таки, извините, — директор развел руками, — научного анализа дать не могу, наука до этого не дошла, а что лично я думаю по этому поводу, никому не интересно. Ну, а сам Матушкин, как это нередко бывает и с другими, думал тогда, что во всем здешняя публика виновата: «зажралась, закапризничала, устала от меня… ну и я от нее устал». Короче говоря, снялся с якоря Матушкин, — тогда драматические артисты еще любили кочевать и легко снимались с якоря — и пошел колесить по России. А мы, почитатели Матушкина, конечно, с трепетом прислушиваемся: может; опять загремит где-нибудь его имя.
Не загремело.
За ним следом, понимаете, тишина ползла. Полнейшая тишина, — сказал директор. — На уровне забвения.
Вернулся Матушкин через восемь лет, я уже тогда заместителем работал, и хотя мы видели, что, кочуя, он еще больше поблек, даже посерел как-то весь, приняли его тепло и обласкали, как могли. Мы все еще надеялись, а вдруг… Остальное вы сами знаете, это уже при вас было, — сказал директор и тем не менее не преминул обстоятельно перечислить все явные и даже не очень явные неудачи Матушкина. Их оказалось что-то чересчур много, Демин и не подозревал, что их столько. — А что самое печальное, — продолжал директор, — Елизар Андреевич стал окончательно сдавать в последнее время: и микроинфаркт у него уже был, и гипертония обнаружилась… Правда, Елизар старается, работник он дисциплинированный и, я бы сказал, самоотверженности необыкновенной, он в любую ролишку готов все свои силы вложить, только сил у него уже никаких нет — ни творческих, ни физических. Обидно.
— Вам обидно? — осведомился Лапшин.
— Мне, — сказал директор. — И я, надеюсь, не должен говорить, как люблю Елизара…
— Вот именно, не надо говорить, — прервал его Лапшин.
— Ну, знаете! — вскинулся директор.
— Знаю, — сказал Лапшин. — И давайте не будем об этом спорить. Вам кажется, что вы любите Матушкина, и на здоровье, пусть кажется… А вот ваше решение уволить Матушкина я буду оспаривать. Я с этим ни за что не соглашусь.
— Никто Елизара не увольняет. Он на пенсию пойдет, на заслуженный покой, — возразил директор.
— Нельзя ему на покой, да поймите вы, нельзя. — Лапшин начал горячиться. — Есть люди, которым надо позволить стоять на посту до последнего вздоха. И наш Матушкин, уверяю вас, из этих людей. Нельзя его выталкивать из театра. Худо станет Матушкину, понимаете вы, трагически худо, и виноваты будем мы…
— Ну, знаете! — сказал директор.
— Абстрактный гуманизм, — сказал Селихов.
— Да помолчите вы, ради бога, Селихов, — раздраженно сказал директор.
Он высоко ценил деловые качества Селихова, уважал его за них и всегда ужасно страдал, когда тот вдруг ни с того ни с сего начинал «красиво выражаться». У меня для этого артисты есть, говорил в таких случаях директор, а на этот раз не сказал — Селихов и сам понял, как неуместна его реплика, и быстро приложил палец к губам.
— Молчу!
— Вот и отлично. Вы пока лучше помолчите, Селихов, а я попробую разобраться… Значит, расстановка сил, Леонид Семенович, по-вашему, такова: с одной стороны, безжалостные, бесчеловечные администраторы, с другой, — добрые, человечные художники. Так, значит? А я вам сейчас неопровержимо докажу, что не так! Вот вы, Михаил Григорьевич, — директор повернулся к Демину, — только честно… разве вы не считаете, что Матушкину пора на пенсию? Ну? Положа руку на сердце.
«Бедный Матушкин», — подумал Демин. Он предпочитал не вмешиваться в это дело, потому что он, конечно, сочувствует несчастному сломанному человеку Матушкину. Ну, а если честно… Если положа руку на сердце…
— Пора, — честно сказал Демин. — К глубокому моему сожалению — пора.
— Вот видите, — возликовал директор.
— Вижу, — сказал Лапшин. — И ты, значит, туда же, Михаил. Грустно! И только не говори, пожалуйста, что искусство требует жертв.
— Иногда требует, — сказал Демин.
— Ну и жертвуй собой. Вот это твое единственное право. А жертвовать другими ни у тебя, ни у меня права нет. А вы… Вы себе идола придумали. Кровожадного. И готовы сунуть ему в пасть первого, кто нечаянно подвернется. Эх вы! — он еще несколько слов сказал, крепких и даже крепчайших слов — Демин давно не слышал от него таких, — и, покидая директорский кабинет, так хлопнул дверью, что зазвенели стекла. А такого вообще за Лапшиным не замечалось — он был действительно вежливым человеком. Значит, разъярился всерьез.
Директор, конечно, обиделся.
— Ну, знаете, я ему в другой раз так хлопну дверью, что он навек запомнит! И людоедом не позволю себя обзывать. Я ему в другой раз такое скажу, — и тут директор тоже позволил себе сказать несколько крепких слов, что случалось с ним еще реже, чем с Лапшиным, а высказавшись, пригласил секретаршу и распорядился: