На перегонах составы волочились по версте в час. Нетерпеливые пассажиры выкидывали в окно вещмешок, спрыгивали с поезда, пешком доходили до следующей станции, где попадали в знакомую обстановку, будто и не уезжали никуда: вопли, мат, обезображенные криком рты. Сколько глазом можно достать – дымы костров, замызганные шинели, штыки в штормящем море серых папах.
Владислав Резанцев и Виктор Гузеев пробирались на Дон. Документы, сделанные в Петрограде через старых знакомых, не вызывали сомнений. Над внешним видом тоже поработано немало: недельная щетина, наглые газетные самокрутки в зубах, небрежно распахнутые шинели. И всё же были в пути несколько неприятных моментов, когда неосторожно сорвавшееся с языка интеллигентское слово рождало у едущих в вагоне солдат подозрения. А жизнь офицера в этих поездах гроша не стоила. Только находчивость и знание солдатских повадок спасали от разоблачения.
За несколько дней, проведённых в поезде, уже не представлялось, что где-то есть тишина, свежий воздух, человеческие слова, – казалось, даже в бесконечных снежных полях за окном стоит всё тот же сотканный из мата людской гам, густо укутанный тошнотворными запахами пота и махорки.
Даже в короткие периоды относительного ночного затишья, когда сочащийся в щели сквозняк чуть-чуть продувал вагон, откуда-то из тёмного угла доносилось злобное бубнение жалующегося на жизнь солдата, и кошачьими изгибами тянулись в лунном свете нити удушливого махорочного дыма.
Уже не чаяли добраться, когда наконец замелькали железные конструкции моста и потянулся знакомый с детства пригород. На вокзале с облегчением покинули осточертевший вагон, пошли к Кривой Балке.
Морозные сумерки сузили каменные коридоры улиц. Над черепичными крышами, над чёрными пеньками печных труб густо синело небо. Под ногами хрустело битое стекло.
Подсиненные лунным светом стены домов шелестели на ветру обрывками газет, воззваний, указов. Начиная с февраля, вся история русской революции шуршала на этих стенах: оборванная, потемневшая от дождей. А поверх всей этой истории на серой обёрточной бумаге основательно наклеены декреты новой власти: ошеломляющие, беспощадные, перечёркивающие основы старой жизни.
Ветер свистел в обледенелых водосточных трубах, рвал со стен лохмотья бумаги, старая жизнь катилась обрывками по булыжным мостовым.
Путь лежал тем же маршрутом, каким зимой четырнадцатого года Владислав сопровождал подвернувшую ногу Арину. Забытая, далёкая жизнь…
Звуки вальса, обнажённые женские плечи в ярком свете хрустальных люстр. Уютный треск камина, красный отблеск пламени на шершавых страницах Пушкина. Лёгкая грусть ни о чём.
В той жизни даже любовные муки казались сладкими.
И что осталось?!
Околевшая лошадь, вмёрзшая в снег как раз в том месте, где в былые времена заливали каток и блестел медью труб и форменных пуговиц военный оркестр.
Памятник Александру Второму, наглухо заколоченный досками так, что видна только облитая известью голова.
Костры на углах загаженных перекрёстков.
Красногвардейские патрули, длинные чёрные тени которых то растягиваются на всю длину улицы, то ломаются в углу у мятой водосточной трубы, взбираются на стену, доставая концом штыка до окон третьего этажа.
Сердце Владислава жалось от тоски. Ещё один квартал, а там – поворот налево, заснеженные каштаны вдоль дороги, большой дом, где в своём кабинете разбирает госпитальные бумаги Арина.
Зачем он шёл к ней? Сам не знал. Встретит холодом больших синих глаз – строгая, неприступная.
До госпиталя добрались к ночи. Ворота были уже закрыты, во дворе сатанели злые кобели, бросались передними лапами на калитку. Чтобы не вызвать подозрений, попросили сторожа позвать Анюту: солдаты к барыне – слишком неправдоподобно. Анюта сразу узнала, засуетилась, сама загнала кобелей в дневной вольер.
Торопливо повела гостей на второй этаж, шёпотом приговаривая:
– В госпитале полно солдат, узнают, что вы офицеры, неприятностей не оберёмся.
Уже в коридоре второго этажа всё знающая, всё понимающая Анюта, показала Владиславу направо: «Идите, она у себя», и увела Гузеева в другую сторону: «Ольга Васильевна в палатах, я позову».
Владислав застегнул шинель, снял солдатскую папаху, прислонил кулак костяшками пальцев к масленисто лоснящейся белой двери кабинета. Опустил голову и через секунду отнял от двери нерешительно зависшую руку, досадливо провёл ладонью по недельной щетине, по коротко стриженной голове.
И вдруг – лёгкие шаги! Владислав даже отпрянуть не успел, – дверь распахнулась, Арина с ходу ткнулась ему в грудь, испуганно отпрянула, прислонила ладонь к сердцу. Секунду смотрели друг на друга через порог, широко раскрытыми, неподвижными глазами.