Сергей отсутствовал в школе целую неделю. Они переписывались по вечерам, пока их не прерывал Абра. Прощались они скомканно, изредка скидывая на сон грядущий записи с томительной музыкой, кроме этой томительности, в их отношениях не было ничего двусмысленного. Однажды Сергей попросил ее перевести слова песни, она вставила их в окно переводчика, но ничего не поняла, там был, кажется, закат, поцелуи, что-то про вечность, а оканчивалось все смертью двоих: «И были они, как Ромео и Джульетта…». Словом, они совсем не впечатлили ее, показались плоскими и неуместными. Сергей как будто проверял ее, как будто нарочно подкапывался под душу, она отписалась ему, что все перевела, он спросил — и что ты думаешь? — она ответила, что не переносит сантиментов. После этого
он и заболел горлом.В среду на той же неделе София задержалась у Щепки, чтобы оправдаться за проваленную практическую работу. «Как ты могла не знать, что пламя у бензола коптящее, Софа? Да что с тобой? Ты ведь моя лучшая ученица! А в марте будет городская олимпиада», — говорила Щепка таким голосом, как будто в марте случится светопреставление. Иссохшее, куриное выражение лица, очки, в которых глаза Щепки казались огромным клубком дождевых червей, оплетших невероятно ровный шар чернозема. Было бы забавно сказать ей, что в марте ее не будет. То есть она будет. Но не здесь. Она будет в тихом доме, а в воздухе будут проноситься синие киты. Они станут улыбаться ей и кивать, и в плавниках их — огромные зонтики, и даже если польет дождь, она не промокнет, потому что киты добры, потому что она сама — кит; не сейчас, конечно, но она станет им — и боли больше не будет. Будет лишь тихий дом с лужайкой, а на лужайке, на увенчанных шарами флагштоках будут развеваться ее размотанные воспоминания.
— Я очень на тебя надеюсь, София.
— Я вас не подведу.
Щепка растянула резину губ — вышло страшно, как будто она передразнивала ее.
Когда София вышла из классов, коридоры были пусты, снизу из распахнутой двери доносились звуки урока продленки, учительница — старше ее на каких-нибудь восемь лет — рассказывала детям о ежах, а потом они вслух читали стихотворение об иголках и наколотых на них грибах с листками. София усмехнулась. Спустя пару лет дети узнают, что ежи громко топают и ужасно воняют, а еще норовят опрокинуть блюдце с молоком, залезают в него своими громкими ножками и чухают дальше, как ни в чем не бывало. Чух-чух-чух. Вдруг ее поразила мысль, что она будет мертва к тому времени, когда дети узнают правду
о ежах. В этом было что-то головокружительное, как будто вечности, которая существовала до нее, богу было недостаточно, понадобилась другая вечность, что будет после нее.В глубине души она не верила, что ей осталось жить полтора месяца, казалось, она всегда может отказаться, ей всего-то стоит удалиться из сетей, или сказать Абре: «Это были замечательные два месяца, но дальше нам с тобой не по пути». Забавно было бы увидеть его петушиное лицо. Погрозит он кинжалом, потрясет щитом, но какой в том толк? Она слишком любит жизнь, чтобы умирать, просто она чересчур сера, ей не хватает красок и смысла, вот София и разнообразит ее — на грани фола, как сказала бы Волобуева. Она всегда может соскочить, и все-таки отчего так притягательно растягивать каждое ее мгновение, как будто время — одежда жизни, как будто каждый миг — кокон бесконечности?
София услышала всхлипывания: кто-то плакал дальше по коридору, за столовой, перед гардеробом начальной школы, там, где они познакомились с Сергеем. Распахнулась дверь, кто-то выругался, и чужой голос снова заныл. На скамье возле подоконника, обнимая ранец и всхлипывая, сидела Впадина. Услышав шум шагов, она подняла голову, в глазах вырос исполинский испуг:
— Агата? Что случилось?
— Софа!.. — Свербицкая набрала в легкие воздух и выдохнула резко. — Ох-оо-о-ох. Все хорошо.
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу… это-это, из-за погоды.
От глупости ответа София замолчала, еще раз взглянула на Свербицкую: неводостойкая тушь превратилась в берега слез на ее щеках.
— Агата? Кто тебя обидел?
— Я сама, пожалуйста, я сама.
София еще раз пригляделась к ней и вспомнила, что никогда прежде не видела ее накрашенной. Ее губы были густо подведены как будто малярной краской — кумачовой, вроде той, что красят звезды на могилах ветеранов.
— Агата, не бойся, я никому не расскажу. Я могу тебе чем-нибудь помочь?
Свербицкая мотает головой и вдруг ни с того ни с сего обнимает Софью, она чувствует, как плечу становится мокро, по шее пробегает неприятный холодок сочувствия.
— Это он меня, понимаешь? — шепчет Агата, — иначе он бы лишил меня золотой медали, понимаешь? За четверть?
София ничего не понимает, смотрит в ее растекшиеся глаза, в намалеванный рот, под носом у Свербицкой влажно, свет коридора матово ходит на впадине над губами.
— Я не могла поступить по-другому, тем более он нравился мне, понимаешь?
Кто-то кашляет на лестнице, Свербицкая бросается от нее, как ошпаренная, начинает оправлять юбку. Вдруг с лестницы показывается Гильза, он трогает усы, прочищает горло и спрашивает: