«Приятные стихи, нечего сказать. Я послал Веймарна осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».
Этой записки своего государя Лермонтов, конечно, не видел. Однако генерал Веймарн при встрече упрекнул корнета: «Заниматься надо службой, а не этой чепухой!» Но пока оставил на свободе.
«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни — приверженцы нашего лучшего поэта — рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он был преследуем… Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина…»
В своем «объяснении» он на всякий случай добавил:
«…Пушкин умер, и вместе с этим известием пришло другое — утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушную руку помощи несчастной жене и малым сиротам его…»
(Для начинающего диссидента, право, неплохо! Он уверяет, что написал стихи, как бы вдохновленный решениями государевыми!)
Его арестовали 17 февраля. Три дня шли «допросы от государя». Вел их лично граф Клейнмихель с Бобылевым, аудитором военного суда. И все три дня по вопросам, какие ему задавали, пахло солдатчиной, не иначе.
— Или?.. Объявят сумасшедшим? Как Чаадаева? Послали старшего врача гвардейского корпуса!
Требовали, чтоб он назвал распространителя стихов. Он отказывался.
«Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку и не смог… Я тебя принес в жертву ей. Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать…» Он не знал, что Слава Раевский арестован уже. Во всяком случае допрошен.
Его поместили в комнате на последнем этаже Главного штаба. Он писал стихи, а что делать еще? Кстати, сочинил «Молитву» — для Вареньки Лопухиной. О ней и за нее. Это должно ему зачесться в ином мире. Такие стихи любимой, что вышла замуж за другого… В дни допросов и страха перед судьбой!
На четвертый день к нему вдруг заглянул Дубельт. Начальник штаба корпуса жандармов. Он был сер, как всегда, — такое серое лицо. Вежлив и насуплен. Будто он недоволен собой или тем, что нужно делать.
— Нет, сидите-сидите! Мы же все-таки родственники! Я на минутку!
Затем спросил учтиво, по имени:
— Вы не станете возражать, Михаил, если я скажу графу… Бенкендорфу (помедлил), что ваши друзья, которые видели ваши стихи, в большинстве своем читали только первую часть? Без прибавления?
— Разумеется! — согласился тотчас Лермонтов, просветлившись невольно. — Да это так и было!
Дубельт помолчал; взгляд его был не пристальный, чуточку отстраненный. И, может, в одном глазу усмешка…
Он сам сидел в этих комнатах несколько недель под допросами по делу
«Дубельт — лицо оригинальное, — в свой час скажет Герцен, — он, наверное, умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу, ясно свидетельствовали, как много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил, или, лучше, накрыл все, что там было».
Кстати, именно Дубельту поручил государь посмертный просмотр (ревизию) пушкинских бумаг — правда, вместе с Жуковским. И многое говорит за то, что этот просмотр со стороны жандармской был достаточно щадящим.
Но пока Дубельт смотрит на Лермонтова, которому 22 года.