Еще один эпизод, сохранившийся в рукописи «Дороги» и ускользнувший от внимания Г. Фрейдина, — замерзающему на Аничковом мосту рассказчику снится сон:
«Передо мною на крыше дворца, помигав, загорелась комнатная лампа с абажуром. Свет ее был желт и горяч. Она освещала гостиную прокурора саратовской судебной палаты Муковнина. В прежние времена Муковнин из-за дочери своей Лиды на порог меня не пускал, а тут я сидел в его кресле, большом, как часовня, и слушал, как прокурор рассказывает мне о новых изобретениях - о радио, о средствах против рака. Платье Лидии белело за роялем, я чувствовал на себе ее строгий остановившийся взгляд...»{337}.
Понятно, что такой претекст сильно обесценивает попытки связать генерала Муковнина с трилогией А.Н. Толстого и произвести его фамилию от слова
А вот следующий эпизод рассказа Г. Фрейдин ни в какую связь с пьесой не ставит. Речь идет о пребывании рассказчика в Аничковом дворце (цитируем по рукописи):
«Остаток ночи мы провели, разбирая игрушки Николая II, его барабаны и паровозы, крестильные его рубашки и тетрадки с ребячьей мазней. Снимки мертвых детей, прядки их волос, дневники датской принцессы Дагмары, письма сестры ее - английской королевы - дыша духами и тленом - рассыпались под нашими пальцами. На титулах Евангелий и Ламартина подруги и фрейлины - дочери бургомистров и государственных советников - в косых, старательных строчках прощались с принцессой, уезжавшей в Россию. Мелкопоместная королева Луиза, мать ее, позаботилась об устройстве детей; она выдала одну дочь за Эдуарда VII, императора Индии и английского короля, другую за Романова, сына Георга она сделала королем греческим. Принцесса Дагмара стала Марией в России. Далеко ушли каналы Копенгагена, шоколадные баки короля Христиана. Рожая последних государей, маленькая женщина с лисьей злобой металась в частоколе Преображенских гренадеров - но в какую неумолимую, в какую мстительную и гранитную землю пролилась родильная твоя кровь, Мария...»{338}.
В печатном виде «прядки» детских волос утратили всякий оттенок сентиментальности и превратились в «пряди», а «снимки мертвых детей» стали «снимками великих князей, умерших в младенчестве».
Из шести детей Марии Федоровны в младенчестве умер лишь один — Александр (1869-1870, не дожил до года). Еще трое умерли взрослыми. А двое сыновей — Николай и Михаил — были убиты и тоже отнюдь не в детском возрасте. Но Бабель написал: «снимки мертвых детей»!.. А разве стоит удивляться тому, что бабушка хранит фотографии внуков: Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии и Алексея. Расстрелянных и сброшенных в шахту 17 июля 1918 года.
В 1922 году Бабель выражался более внятно и рассказ о просмотре бумаг в библиотеке Марии Федоровны завершил так:
«Только поздним вечером я оторвался от этой жалкой и трогательной летописи, от призраков с
Обратим внимание на допущенный в рассказе анахронизм: в декабре 1917 года никто еще не знал, как сложится судьба императорской семьи. Но можно усматривать в этом и указание на то, что мотив гибели царских детей был для Бабеля весьма важен.
Подтверждение мы находим в заключительной (8-й) сцене, по мнению Горького прикрепленной к пьесе механически.
В сцене этой показано вселение пролетариев в бывшие барские квартиры. Точно такая же ситуация описана в очерке
1924 года «Конец святого Ипатия»{339}, с той лишь разницей, что место действия — Кострома, а пролетарии занимают не дом на Миллионной, а архиерейские покои в монастыре.
Рукопись сюрпризов не содержит, а в описании церкви, напечатанном в «Правде» (!), напротив, обнаруживается разночтение.
«Мы <...> вышли к церкви неописуемой красоты.
Обведенная венцом снегов, раскрашенная кармином и лазурью, она легла на задымленное небо севера, как пестрый бабий платок, расписанный русскими цветами. Линии непышных ее куполов были целомудренны, голубые ее пристроечки были пузаты, и узорчатые переплеты окон блестели на солнце ненужным блеском»{340}.
В «правдинской» публикации стояло иное слово:
«узорчатые переплеты окон
Хоть и ненужное, а все же ликование... А при виде пролетариата церкви должно пребывать в тоске и унынии.
Отметим и совпадающую деталь: в пьесе (2-я сцена) князь-виолончелист Голицын беседует с Катей:
«Катя. <...> Вот вы в Лавру к монаху этому ходите - как зовут его?..
Голицын. Сионий.
Катя. К Сионию. Чему он учит вас?
Голицын. Вы говорили о счастьи... Он учит меня видеть его не в чувстве власти над людьми и не в этой беспрестанной жадности, жадности, которую мы утолить не можем...
А вот очерк:
«дым повалил изо всех труб, точно сговорился, незнакомый петух взлетел на могилу игумена отца
Игумена нарекли этим именем в память о священномученике Сионии Адрианопольском, пронзенном мечем болгарских солдат из войска хана Омуртага. Случилось это в эпоху византийского императора Льва Армянина, правившего с 813-го по 820 год.