Да, это так: у нас и наших детей единственный общий повод для ностальгии – песни «Битлз». У каждого – свои резоны, и боль, как это всегда бывает с поэзией, у каждого своя. Никогда не забуду тот памятный день в Мехико, в 1963-м, когда я впервые сознательно услышал песню «Битлз». Тогда-то я и понял, что они заразили собой Вселенную. У нас дома, в Сан-Анхеле, где и повернуться было негде, имелось только две пластинки – прелюдии Дебюсси и первый альбом битлов. А по всему городу с утра до ночи слышался многоголосый крик: «Help, I need somebody». В ту пору кто-то опять поднял старую тему того, что имена всех самых замечательных музыкантов начинаются со второй буквы алфавита – Бах, Бетховен, Брамс и Барток[13]
. И кто-то, разумеется, отпустил дурацкую шутку, что, мол, Боцарта забыли. Альваро Мутис, который как великий знаток музыки питает слабость к симфоническим «кирпичам», настаивал еще и на Брукнере. Еще кто-то в очередной раз готов был ввязаться в битву за Берлиоза, против которого выступаю я, поскольку не могу совладать с суеверием насчетКак всегда происходит, мы, в ту пору полагавшие, что до счастья нам бесконечно далеко, думаем теперь совсем наоборот. Это обычные уловки ностальгии, которая сдвигает с привычного места горькие эпизоды, окрашивает их в другие цвета, а потом ставит туда, где уже не болит. Как на старинных портретах, словно озаренных отблеском давнего счастья, мы с удивлением отмечаем, как молоды мы были молодыми, да и не только мы, а и дом, и деревья в глубине, и даже стулья, на которых сидим. Че Гевара как-то раз, когда на войне выдалась спокойная ночь, заметил, сидя со своими людьми у костра, что ностальгия начинается с еды. Да, это так, но лишь в том случае, если ты голоден. На самом деле наше персональное прошлое начинает удаляться от нас в ту минуту, как мы появляемся на свет, но ощущаем мы это, лишь когда кончается пластинка.
И когда сегодня я, проживший уже полвека, но так и не уяснивший в полной мере, кто я такой и какого хрена делаю на этом свете, думаю обо всем этом у окна, за которым падает снег, у меня возникает впечатление, что мир был неизменен от моего рождения и до тех пор, пока «Битлз» не начали петь. И тогда все преобразилось. Мужчины стали носить длинные волосы и бороды, женщины научились непринужденно оголяться, изменилась манера одеваться и любить, началась сексуальная революция, пошли в ход иные средства забвения. Это были бурные годы вьетнамской войны и студенческих волнений. Но прежде всего – годы, когда отцы и дети принялись постигать трудную науку новых взаимоотношений, когда между ними начался диалог – новый и прежде на протяжении веков казавшийся немыслимым.
Символом всего этого стал Джон Леннон. После его нелепой гибели нам остался целый мир – мир, не похожий на прежний и населенный прекрасными образами. В «Lucy in the Sky», одной из самых очаровательных его композиций, возникает конь из газетной бумаги с галстуком из кусочков зеркала. В «Eleanor Rigby» – где так настойчиво рокочут басы барочных виолончелей – оборванная девочка собирает рис в приделе церкви, где только что состоялась свадьба. «Откуда берется одиночество?» – звучит вопрос без ответа. Священник Мак-Кинси пишет проповедь, которую никто не будет слушать, и моет руки над могилами, а девочка, прежде чем войти в дом, снимает свое лицо и прячет его в банку у дверей, чтобы снова надеть его, когда пойдет обратно. Эти существа дают понять, что Джон Леннон был сюрреалистом: это определение мы с чрезмерной легкостью применяем ко всему, что кажется нам необычным, – и не так ли называли Кафку те, кто не сумел его прочесть? А для кого-то он – провозвестник нового, лучшего мира. Человек, заставивший нас понять, что старики – это не те, кто долго живет, а кто не успел вовремя вскочить в поезд своих детей.
Ужастик новогодний