Кое-кто из беглых нашел приют в том городке на Карибском побережье Колумбии, где я появился на свет в эпоху «банановой лихорадки», когда сигары прикуривали не от спичек, а от ассигнации в пять песо. Кое-кто ассимилировался и стал добропорядочным обывателем, отличавшимся от прочих лишь тем, что говорил с акцентом, а о своем прошлом хранил непроницаемое молчание. Один из них, по имени Роже Шанталь, прибыл к нам, владея лишь ремеслом драть зубы без наркоза, и молниеносно сделался миллионером безо всяких объяснений такой странности. Он закатывал вавилонские пиры – и это в невероятном городке, которому почти не в чем было завидовать Вавилону, – напивался до полусмерти и кричал в ликующем умоисступлении: «Я богаче всех на свете!» В этом упоении ему померещились однажды лавры благотворителя, каких от него никто пока не ожидал, и он подарил местной церкви гипсовую статую святого в натуральную величину, после чего устроил трехдневный загул. В один прекрасный вторник одиннадцатичасовым поездом прибыли трое агентов – прибыли и немедленно направились к нему домой. Шанталя они не застали, но произвели доскональный обыск в присутствии его жены – местной уроженки, – которая послушно выполняла все требования, пока агенты не попросили открыть огромный застекленный шкаф в спальне. Тогда они разбили стекло и обнаружили в тайнике за рамой миллион фальшивых долларов. Больше о Роже Шантале никто с тех пор не слышал. Потом прошел слух, что миллион ввезли в страну в этой самой гипсовой статуе, которую ни один таможенник не додумался проверить на этот счет.
Все это внезапно припомнилось мне незадолго до Рождества 1957 года, когда мне пришлось на час приземлиться в аэропорту Парамарибо, представлявшем собой земляную утрамбованную взлетную полосу и крошечное зданьице вокзала, где имелся телефон, будто взятый напрокат из какого-нибудь вестерна, – и чтобы добиться результата, ручку следовало крутить долго и сильно. Жара стояла испепеляющая, а в неподвижном пыльном воздухе отчетливо пахло спящим кайманом, с которым неизменно у прибывших из иных частей света ассоциируются Карибы. Рядом с телефоном стояла молодая, очень красивая и очень пышнотелая негритянка в разноцветном тюрбане, какие носят женщины в иных африканских странах. Она была не то что беременна, а просто-таки на сносях, и при этом курила в манере, какую я видел только на Карибах, – сунув сигару зажженным концом в рот и выпуская дым, как из пароходной трубы. Во всем аэропорту это было единственное живое существо.
Через четверть часа подкатил, вздымая клубы раскаленной пыли, обшарпанный джип, откуда вылез чернокожий малый в коротких штанах и в пробковом шлеме: он привез документы для отправки самолета. Покуда я выполнял необходимые формальности, он что-то вопил в телефон по-голландски. Двенадцать часов назад я сидел в Лиссабоне на террасе с видом на необозримый португальский океан, смотрел на стаи чаек, прятавшихся от ледяного ветра в портовом ресторанчике. Земля дряхлой Европы тогда была покрыта снегом, световой день длился часов пять, не больше, и невозможно было даже представить, что где-то есть мир наподобие того, в который мы приземлились, – мир, залитый отпускным солнцем и пропитанный запахом подгнивших гуайяв. Тем не менее единственное, что сохранила память в полной неприкосновенности, была невозмутимая красавица-негритянка, сидевшая с корзиной имбиря на продажу.
А недавно я снова летел из Лиссабона в Каракас, и, когда приземлился в Парамарибо, мне показалось сначала, что по ошибке мы сели не там. Терминал аэропорта теперь – это сверкающее здание с огромными стеклянными окнами, с кондиционированным воздухом, едва ощутимо припахивающим какой-то детской микстурой, с консервированной музыкой, которая немилосердно повторяется в общественных местах всего мира. По изобилию и разнообразию товаров магазины беспошлинной торговли не уступают японским, а в бурлящем вареве кафетериев и ресторанов встречаются семь рас этой страны, шесть ее религий и неисчислимое множество языков. Все переменилось так основательно, что кажется – прошло не двадцать лет, а двадцать столетий.