Ослепительно белый свет мягко падал из низкого окна, успокаивал, а когда близко от склада, загораживая окно, проезжала карета, минутные сумерки и близость людей лихорадочно взбадривали Ибрагима. Он соглашался с Юлией, что лучше ему быть феллахом, а не блистать в янычарах, и недоуменно глядел на ярко-красный пояс, на уродливо длинные руки свои, приноровленные к тому, чтобы лазить по мачтам и душить гребцов на корсарском корабле. Он впервые подумал о том, что жизнь непонятна, и что-то мучительно праздное почудилось ему в ней: оттого ли, что сейчас был вынужден к бездействию, или от пустоты кругом. Пожалуй, теперь он готов был слушать улемов и соглашаться с ними в том, что долго жил в чаду, в опьянении и хвастовстве, жил безусым военным баловнем, над которым сам же смеялся. И никогда в мыслях он нe был так нежен к Юлии, к деревенским старикам, как сейчас, и так правдив с самим собою. Он уснул к рассвету. сидя на корточках, а проснувшись, увидел вчерашнего писца, глядевшего куда-то в угол.
- Султан не разрешает тебе жить, янычар, ты будешь повешен сегодня. Хочешь ли повидать родных?
И он тихо ответил:
- Нет, уходи. - А душой кричал: "Только бы никого не видеть, кончит жизнь сразу, как в атаке!" И опять строптивая янычарская гордость возмутилась в нем. Он представил себе, что идет в смертный поход, и стал начищать рукавом медные пуговицы кафтана и расправлять складки шаровар, напевая:
Янычар на воде не тонет,
Янычар в огне не горит...
Все эти последние часы он старался уверить себя в том, что султан прав, - он, Ибрагим, должен умереть, только зачем его вешать? Разве нельзя дать ему яд или позволить броситься па кинжал, рукояткой воткнутый в стену? Думая о лишении себя жизни, он не слышал, как остановилась карета, как спустился к нему конвой. И уже в карете, глядя и слюдяное окошко на стражника, державшего перед собой кинжал, как свечу, он заметил, что город сегодня беспокойнее, чем вчера, когда он приехал. На заснеженных улицах толпы, плачут женщины в черных покрывалах, их плечи дрожат, улемы бродят, как в день курбан-байрама. Не хватало лишь черных лошадей в бархатных попонах, с голубкой на холке, и сшитых вместе зеленых и черных знамен, сегодня не день десятого мухарема. Ибрагим понял, что город плачет об Измаиле и клянет его, янычара, бежавшего от своей судьбы, и он, только что примиренный с ней, теперь озлобился на людей и отверг свою вину перед ними.
Карета, выехав на площадь, остановилась. Стражники вывели Ибрагима. На двух высоких и тонких столбах, на уровне крыш, была повешена перекладина, на ней болталась веревка. Внизу черный помост, сбоку помоста - пожарная лестница, по которой должен подняться преступник. Площадь была маленькая, уютная, с кофейнями и ларьками. Ибрагим увидел взвод янычар у стены, писцов, палача и в толпе - жену в чадре с вырезами у глаз. Тогда, движимый стыдом и злобой, желая смерти, он бросился к столбу, минуя лестницу, цепкий, косорукий, он быстро вскарабкался на столб, словно на мачту брига, и, пока писец разворачивал приговор и палач готовил мешок, Ибрагим накинул на шею петлю.
И прежде чем сознание его погасло, он успел увидеть исступленные глаза жены и холеные руки ее, поднятые не то для крестного знаменья, не то для того, чтобы защититься от ужаса его смерти.
...Слэд, одетый богатым феллахом, идет гористыми улочками Стамбула, мимо вдавленных в землю низких каменистых построек генуэзской эпохи, в которых ютятся сейчас ремесленники-греки, и входит в глухой чистенький дворик молитвенного и странноприимного дома. Какой-то купец построил этот дом и благодарность аллаху за то, что сохранил его от землетрясения, и теперь уже много лет здесь содержат и кормят бедняков. Голуби и воробьи шумно населяют выложенный камнем дворик, ютятся в ветвях громадных чинар и в расщелинах стен, но людей нет, и Слэд не сразу находит нужного ему доверенного человека, дервиша Селима-ага, который оповещает его обычно о происходящем в народе.
Дервиш дремлет, сидя на маленьком коврике, и тени чинары, с раскрытой на коленях книгой корана, и, открыв глаза, кивком головы приглашает Слэда присесть возле себя.
-Беспокоишься? - спокойно, с оттенком насмешки спрашивает его дервиш, угадывая, что привело к нему Слэда.
В холщовом сером халате, в сандалиях на босу ногу, и белой пышной чалме, дервиш чистотой и строгостью одеяния походит скорее на католического монаха, сухонькое тело его покрыто рубцами от ран, а один глаз слеп. Слэд знает, что подобно тому, как Стамбул, этот иноплеменный город, хранит в пестроте своих строений историю византийских и арабских завоеваний, так и старик - свидетель многих не описанных нигде событий, и порой из его рассказов возникает ощущение, будто живет он уже лет триста, хоть всего ему не более семидесяти, - вот оно, неторопливое время Востока!
- Беспокоюсь! - в тон ему отвечает Слад.
- На могиле Нура был?
- Нет еще.
- Сходи. Сам увидишь, что тянет людей на кладбище, чего ждут от этой войны. Требуют казнить гяуров.
- На кладбище схожу, но ты скажи мне, как ведут себя пришлые?