Перед ним еще не встали во весь рост гигантские тени Пушкина и Некрасова, которым он невольно подражал, а потому сейчас вот наивно, может быть, Маркел решил: вот оно, мое призвание в жизни — поэзия! И нечего метаться: пушкинские, некрасовские строки разили почище, чем сабля Митьки Бушуева. Буду жить в тайге, как дед Василек, и отсюда посылать бури на головы врагов...
К лесной сторожке он подходил в сумерках. Еще издали, меж деревьями, увидел желтый огонек: явился, значит, старик.
Василек пришел из деревни грустный, непривычно молчаливый. Только за чаем удалось его разговорить, выспросить новости.
— Плохие, парень, вести, — сказал старик. — В Омске объявился новый правитель — какой-то Колчак... абмирал. И с первых же ден показал свои волчьи зубы. Счас по всем деревням шастают каратели — силком забирают на службу парней, отымают у мужиков хлеб и скотину... Побывали и в Минино — не обошли стороной. У старухи моей — чо уж там, кажись, грабить? В пригоне — нор нарыли кони, в кармане — вошь на аркане. Дак не побрезговали — забрали мой тулуп. Хороший ишшо был тулупчик, дубленый. Старуха было кинулась отымать — по голове огрели, неделю не подымалась... Так-то вот, парень... В голос воет старуха — проклинает и лес, и меня, што на произвол судьбы ее покинул. А чо делать — ума не приложу. Уйти — все пожгут, повыведут микешки... под шумок-то. Мне ба время переждать, штоб какая ни на есть твердая власть пришла, под охрану свою лес-то взяла...
Долго сидели молча.
— Да, этот, видать, похлеще Временного всесибирского, на ходу подметки рвет, — неопределенно сказал Маркел.
— Можа, и он — временный?
— Поживем — увидим. Сюда-то, к нам в тайгу, никаким колчакам не добраться.
Дед Василек посмотрел на Маркела — пристально и удивленно.
Утром Маркел поднялся рано, стал собирать свою котомку.
— Эт куда? — полюбопытствовал старик, еще лежавший на нарах.
Маркел не ответил. Наверное, не слышал. Лицо его было бледно от бессонной ночи, серые глаза запали и лихорадочно блестели. Он быстро собрался, торкнулся в дверь и лишь на пороге, вспомнив, остановился:
— Спасибо за хлеб-соль, отец...
ГЛАВА IV
Солдатушки, бравы ребятушки...
После полудня, за густым ельником, за крутой излучиной Тартаса открылось Шипицино — большая старинная деревня. Дома здесь крепкие, кряжистые, рубленные из вековых лиственниц. Время не властно над такими постройками, с годами они становятся еще прочнее. Только бревна темнеют от старости и словно бы светятся изнутри кремовым, благородных оттенков, светом.
Как ни бедуют многие шипицинцы, а дома у всех — что терема. И то сказать: жить в лесу да не срубить себе путевую хоромину — это надо быть или калекой, или безнадежным лодырем.
Только избенка Рухтиных — Маркел издали ее приметил — разнится от всех. Ветхой старушонкой сползла она по пологому откосу к самой реке и остановилась, усталая, кособокая, опершись на костыли-подпорки, тускло глядя на мир маленькими подслеповатыми окнами.
Ох, как труден батрацкий хлеб, когда трое у Ксении Семеновны на руках, один одного меньше! Одна надежда на старшего, Маркела, была, а оно вот как случилось: опериться не успел — улетел в чужой город. Непонятное даже матери беспокойство, тревога какая-то снедали сына, гнали из-под родительского крова. А ведь радовалась поначалу: помощник рос золотой, до работы охочий — за что ни возьмется, все горит в его руках. Пристрастился к книжкам, они и сгубили парня, — так думала о сыне Ксения Семеновна...
У Маркела сладко заныло сердце, когда подходил он к родной избе. Как ни сурово было голодное и холодное детство, а все ж осталось оно в памяти самой счастливой порою...
Дуплистая ветла на огороде, куда лазал он мальчонкой зорить грачиные гнезда... Лужайка перед избой, где по весне появлялась первая проталина, покрытая полегшей прошлогодней травою... Скрипучий журавель с деревянной гулкой бадьею: в ненастье ветер раскачивал бадью, и она глухо гудела, бухаясь о сруб колодца. Однажды, еще несмышленышем, Маркел умудрился забраться в эту огромную бадью, она сорвалась и ухнула вниз. Хорошо, мать была поблизости, полумертвого, вытащила его вместе с бадьей из колодца. Мать рыдала в истерике, а соседки дивились чуду: не разбился ребенок, не вывалился в ледяную воду — теперь сто лет будет жить...
Ксения Семеновна встретила сына слезами. Повисла на шее, обмякла вся, затряслась в рыданиях. Маркел растерялся, не знал, что делать: неловко гладил мать по спине с выпирающими лопатками, бормотал что-то несвязное. Он и сам готов был разреветься. Осторожно подвел к лавке, посадил. И только теперь разглядел, как постарела мать. Русые волосы иссеклись, поредели. А ведь помнил — раньше была тугая, до пояса коса. Иссохла, потемнела лицом, только глаза были прежние: большие, серые, всегда печальные. Одни эти глаза и жили теперь, и светились на темном, как у старинной иконы, лице.
В молодости мать была красавица, да пауком высосал молодую кровушку непутевый отец, тяжкая нужда состарила допрежь времени...